Готорн, натаниэль.

А. Горбунов

Романтизм - одна из самых интересных и богатых талантами эпох в истории литературы США первой половины девятнадцатого века. Недаром такой крупный исследователь этого периода, как Мэттиессен, назвал его «американским Возрождением». В самом деле, заслужившие мировую известность Ирвинг, Купер, По, Мелвилл и Лонгфелло, писатели двух примыкающих друг к другу поколений, впервые заставили скептических европейцев той поры поверить в существование «самостоятельной» американской литературы, вышедшей вместе с молодой республикой из-под власти Англии.

К числу этих писателей относится и Натаниель Готорн. До недавнего времени мы знали его лишь как автора романа «Алая буква» - книги, завоевавшей ему любовь читателей всего мира. Однако в историю американской литературы Готорн вошел не только как талантливый романист, стоящий где-то между Купером и Мелвиллом, но и как один из создателей «самого американского жанра» - «короткого рассказа», ничем не уступающий Ирвингу и По.

В жанре новеллы Готорн написал несколько книг. Первая из них, «Дважды рассказанные истории», вышла в свет в 1837 году. Рассказы, включенные в этот небольшой сборник, были в основном посвящены историческим событиям и часто носили полуфантастический-полуфилософский характер, отличавший прозу молодого Готорна. Читатели и критики тепло приняли книгу, и даже строгий и своевольный в своих оценках Эдгар По отозвался о ней с большой похвалой. Впоследствии Готорн не раз дополнял сборник, пока он не превратился в толстый двухтомник, называвшийся теперь «Снегурочка и другие дважды рассказанные истории».

Новая книга писателя «Легенды старой усадьбы» (1846), темами и идеями гесно связанная с предыдущей, окончательно упрочила славу Готорна-рассказчика. Сюда вошли его лучшие фантастические новеллы «Молодой Браун» и «Дочь Рапачини», новеллы, по праву занимающие почетное место в антологиях американских рассказов девятнадцатого века. Кроме этих двух сборников, Готорн написал еще когда-то очень популярную, а ныне забытую почти всеми, кроме специалистов, «Книгу чудес» - вольный пересказ для детей мифов и легенд древней Греции.

Со многими рассказами, входившими в эти четыре книги, мы сможем теперь познакомиться, прочтя сборник новелл Готорна. А. Левинтон, составитель сборника, включил в него наиболее известные рассказы писателя разных лет, тем самым дав нам возможность получить довольно полное представление о творчестве Готорна-новеллиста.

С первых же страниц однотомника Готорна перед читателем открывается окутанный дымкой таинственности мир давно ушедшей в прошлое пуританской Новой Англии. Странен и непривычен этот мир. В нем все как будто бы реально и вместе с тем полно условности и фантасмагорических превращений, характерных для романтиков, поэтизировавших старину.

Готорн обращается к истории Новой Англии, к прошлому своего родного Салема. Этот город после войны 1812 года постепенно утратил былую славу одного из важнейших портов Нового Света и стал приходить в упадок. Рассказы о прошлом немногих доживающих свой век очевидцев войны США за независимость постепенно превращались в легенды и семейные предания, которые и раньше в изобилии слагались в Салеме, цитадели пуританской Новой Англии. Многие из таких историй Готорн знал с раннего детства и не раз полушутя пытался убедить свою сестру Элизабет, что все в них считает истинной правдой. Свой первый сборник рассказов писатель скромно назвал «Дважды рассказанные истории», желая этим подчеркнуть, что их сюжеты он часто заимствовал из богатого фольклора своего родного края.

Чернышевский как-то сказал, что после Гофмана не было рассказчика с такой склонностью к фантастическому, как Готорн. И в самом деле, в его рассказах живут и действуют «настоящие» ведьмы и колдуны, способные совершать различного рода чудеса, во власти которых навсегда смутить покой души человека, лишить его веры и надежды и «сделать мрачным его смертный час». Нечистая сила была неотъемлемой частью фольклора Новой Англии, к которому так часто обращался писатель. Ведь прошло немногим более века после окончания знаменитого процесса в Салеме, и народ не забыл страшное время охоты за ведьмами.

Однако странные, таинственные и рационально не объяснимые события происходят и во многих рассказах Готорна, не связанных с историческим прошлым Америки. В рассказе «Снегурочка» детям некоего мистера Линдси, торговца скобяными товарами, ничего не стоит вылепить из снега маленькую девочку, которая тут же начинает бегать и играть с ними. Таинственный художник («Пророческие портреты»), нарисовавший портреты Уолтера Ладлоу и его молодой жены Элинор, приобретает такую же «власть распоряжаться их судьбой, как и изменять композицию своих полотен», а старый доктор Хейдеггер («Опыт доктора Хейдеггера»), известный своими причудами, дает своим почтенным друзьям отведать «эликсир молодости», на время возвращающий им утраченную юность.

Готорн не раз повторял, что единственное, во что стоит верить, это «правда человеческого сердца», и отстаивал «полное право художника изображать эту правду при обстоятельствах, во многом обусловленных его свободным выбором и творческой фантазией». И нужно сказать, что Америка знает очень немногих писателей, которые могли бы соперничать с Готорном богатством воображения и игрой «творческой фантазии».

И все же «правда человеческого сердца» в книгах писателя всегда оставалась главной, подчиняющей себе все остальное. Причудливые узоры, которыми фантазия Готорна украшала рассказы о Новой Англии семнадцатого века, не могут скрыть реальности первой половины девятнадцатого века, философских и морально-этических споров современников писателя, да и самой «прозы жизни» бурно развивающейся Америки того времени. Выражаясь словами Готорна, описание прошлого в этих рассказах должно было лишь «помочь воображению найти путь к сердцу», открыть перед читателем дверь в таинственный мир аллегорий, созданный творческой фантазией автора.

Фантастическое, потустороннее - неотъемлемая черта этого мира, художественный прием, помогающий Готорну выразить свои идеи. Поэтому многие его произведения нельзя понимать буквально. Мысли свои он любил рядить в пестрые одежды символов и аллегорий, и фантастические истории со странными происшествиями как нельзя лучше отвечали этой цели.

Маленькая Снегурочка, растаявшая в теплой гостиной мистера Линдси, должна была символизировать романтическое искусство, не терпящее столкновений с филистерским здравым смыслом, а легенда о «Великом карбункуле», которая рассказывала о людях, одержимых идеей найти на склонах далеких и неприступных гор огромный драгоценный камень - символ богатства и славы, была аллегорическим приговором искателям счастья на Дальнем Западе США.

Пожалуй, ни у одного другого американского романтика интерес к нравственным проблемам (доставшимся в наследство от пуританской Новой Англии) не был так силен, как у Готорна. К ним он обращается в одном из первых рассказов «Долина трех холмов», в них пафос его последнего законченного произведения - романа «Мраморный фавн».

К страшной мысли приходит молодой Браун, герой одноименного и, может быть, самого прославленного рассказа писателя. Увидев на шабаше ведьм всех, кого он с раннего детства привык считать образцом праведности и добродетели, и даже свою любимую жену, аллегорически названную Верой, отчаявшийся Браун теряет последнюю надежду. Отныне для него больше «нет добра на земле; и грех лишь пустое слово..; зло лежит в основе всей человеческой природы... вся земля - не что иное, как единый сгусток зла, одно огромное пятно крови...»

Мрачный фатализм пуританской религиозной догмы, вера в неискоренимость зла, присущего оскверненной первородным грехом природе человека, были чужды Готорну, жившему в девятнадцатом столетии. Его скорее интересовало психологическое воздействие на душу человека «тайного греха» и связанного с ним чувства вины. Именно в этом и заключается одна из главных мыслей «Молодого Брауна». Наутро после страшной ночи Браун спрашивает себя, не было ли все случившееся лишь кошмарным сном. Но сомнения, раз закравшиеся в его сознание, уже не покидают Брауна всю жизнь, лишая его счастья и радости и омрачая даже его последний смертный час.

Первая половина девятнадцатого века в Америке - время утопий. В эту пору учения Сен-Симона, Оуэна и Фурье нашли многих последователей и продолжателей за океаном, часто по-своему толковавших их мысли в условиях Нового Света. Не остались в стороне от этого движения и крупные писатели, подчас выражавшие свои надежды в форме утопического идеала. Мелвилл одно время был склонен противопоставлять европейской цивилизации идиллическую жизнь туземцев Полинезии, а Торо ушел от людей в лес, в хижину на берегу Уолденовского пруда, «чтобы не оказалось перед смертью, что он вовсе не жил».

Готорн не разделял подобных иллюзий. Душному миру пуританской Новой Англии прошлого и «материалистическому» духу прогресса настоящего он противопоставлял веру в силу человеческих чувств, в силу любви, сострадания и помощи ближнему. Поэтому молодой Браун, поверивший «правде» пуританской религиозной догмы и разочаровавшийся в спасительной силе любви, осужден на добровольные муки вечного одиночества, одного из самых тяжких наказаний в представлении писателя.

Готорна скорее привлекал идеал постепенного нравственного совершенствования отдельных людей. «Во всей истории не было случая, - сказал он как-то, - когда бы человеческая воля и разум осуществили какое-нибудь великое моральное преобразование методами, которые они выработали для этой цели, но в своем движении вперед мир на каждом шагу оставляет позади какое-нибудь зло и несправедливость, которые самые мудрые из людей, как бы они ни старались, никогда не смогли бы исправить».

Смех - излюбленный художественный прием американских романтиков. В их произведениях можно встретить все его разнообразнейшие оттенки, начиная с мягкого юмора Ирвинга и кончая желчной сатирой Купера. И Готорн не был среди них исключением.

Скептически настроенный Майлс Кавердейл, герой «Романа о Блайтдейле», незримо присутствует на страницах многих рассказов Готорна. Находясь в стороне от действия, он может позволить себе относиться ко всему происходящему с должной долей юмора, казалось бы, не принимая ничего всерьез. Это он вышучивает простодушного Доменикуса Пайка («Гибель мистера Хиггинботема»), не умеющего держать язык за зубами и попадающего из-за этого в разные передряги. Он иронизирует над незадачливым Дэвидом Суоном («Дэвид Суон»), проспавшим на зеленой травке у ручья свою судьбу. Он грустно улыбается по поводу злоключений, выпавших на долю седого и старого Питера Голдтуэйта («Сокровище Питера Голдтуэйта»), питавшегося вздорными проектами и несбыточными мечтами. И он же подсмеивается над сказочно-романтическими чудесами в книгах Готорна, как бы говоря читателю, что, несмотря на весь их аллегорический смысл, они не больше чем сон, игра воображения.

Но мягкий юмор автора «Дважды рассказанных историй» не всегда был уж так безобиден. В рассказе о превращениях миссис Булфрог («Миссис Булфрог») смех Готорна звучит вызывающе громко, совсем как у Смоллетта, в духе которого написан этот фарс, считавшийся в свое время очень вульгарным и даже непристойным. Назидательная же сказка «Хохолок» - едкая и язвительная сатира на модных велеречивых политиканов, представляющих из себя не что иное, как жалкое и истрепанное воронье пугало. И здесь смех Готорна напоминает дерзкий хохот Марка Твена, так не любившего своих «романтических» предшественников.

Готорна принято считать одним из самых оригинальных и законченных художников «американского Возрождения». Совершенство формы занимало его не меньше, чем Эдгара По, так много спорившего по этому вопросу, или Торо, семь раз переписавшего своего «Уолдена». Однако не все творения Готорна одинаково удачны. Порой идеи в его рассказах заслоняли собою образы и действие, нарушая правду искусства. Такие произведения были полны скучных сентенций, напоминали собою воскресные проповеди.

В отличие от По Готорна никогда не привлекала сложная и запутанная интрига. Действия в его рассказах очень мало, некоторые из них, такие, скажем, как «Волшебная панорама фантазии» и «Дэвид Суон», просто статичны. С их героями не происходит ровным счетом ничего. Они лишь дают автору повод развить интересующие его мысли. И в этом их художественная слабость.

Неудача также постигла Готорна, когда он в «Книге чудес» попытался пересказать для детей греческие мифы. Яркая и солнечная древняя Греция не имела ничего общего с «мрачным» миром пуританской Новой Англии и была чужда дарованию писателя. А его стремление «одухотворить» мифы, убрав из них все казавшееся ему «скользкими» места, привело не только к неуместному морализированию, но и порой до неузнаваемости изменило содержание самих мифов.

Однако в лучших произведениях Готорна, таких, как «Молодой Браун», «Дочь Рапачини» или «Алая буква», идеи органично вплетались в канву повествования, часто теряя свою однозначность и превращаясь в символы, меняющие свое значение по мере развития действия. Поэтому-то споры о значении некоторых аллегорий Готорна ведутся и по сей день, а о том, что же все-таки символизирует «черная вуаль священника» или «алая буква», написано много книг и статей.

Ключевые слова: Натаниэль Готорн, Nathaniel Hawthorne, критика на творчество Натаниэля Готорна, критика на произведения Натаниэля Готорна, скачать критику, скачать бесплатно, американская литература 19 в., американский романтизм

Премьера: 01.01.1963

Продолжительность : 01:59:46

1. «Dr. Heidegger’s experiment». Два старых друга, доктор Карл Хейдеггер и Алекс Медбури собираются отметить годовщину смерти невесты Карла Сильвии, которая внезапно умерла накануне их свадьбы. Хейдеггер провел 38 лет, так никогда и не женившись. Но буря сносит крышу склепа, где находится Сильвия. Мужчины замечают, что девушка выглядит так же молодо, как в момент смерти. Хейдеггер высказывает предположение, что тело девушки сохранилось таким из-за воды, которая попала в гроб. Вода содержит элементы, неизвестные науке, которые предотвращают ее старение. Доктор собирает и очищает воду. После чего вместе с Алексом они ее выпивают. Через некоторое время доктор Хейдеггер и Алекс начинают чувствовать себя помолодевшими. Но на этом Хейдеггер не собирается останавливаться: он считает, что с помощью воды сможет вернуть Сильвию к жизни. Но он не знает, что именно Алекс отравил девушку много лет тому назад и сейчас имеет собственные планы на Сильвию…
2. «Rappaccini’s daughter». Приехав в Падую, юный студент Джованни Гуасконти очарован красотой девушки, которую видит гуляющей в саду из своего окна. Он узнает, что зовут ее Беатричче, и она-дочь выдающегося ученого Джакомо Раппачини. Однако девушка пресекает все попытки Джованни познакомиться с ней и даже не пускает его в свой сад. Вскоре молодой человек узнает, что ее отец, чтобы оградить Беатричче от греха, накачивает ее токсичными веществами, которые способствуют тому, что она убивает все живое, к чему прикасается. Но Джованни решает пожертвовать даже собственной жизнью, чтобы спасти милую девушку…
3. «House of the seven gables». Игнорируя предупреждения о наложенном на его семью проклятии, Джеральд Пинчеон возвращается в свое родное поместье вместе с невестой Элис. Он хочет найти сокровища, которые, по слухам, были спрятаны где-то в доме. Вскоре Элис начинают преследовать видения, из которых она узнает о проклятии, наложенном на семью Пинчеонов. Оказывается, 150 лет тому назад архитектор Молл строил это поместье для Пинчеонов, но его угораздило влюбиться в дочь хозяина. Тот обвинил бедного архитектора в колдовстве и казнил. С тех пор все мужчины рода Пинчеонов погибают самыми разнообразными способами. Последний потомок Моллов Джонатан узнает, что Джеральд хочет найти драгоценности своих предков и собирается ему помешать…

Один из первых и наиболее общепризнанных мастеров американской литературы. Он внёс большой вклад в становление жанра рассказа (новеллы) и обогатил литературу романтизма введением элементов аллегории и символизма.


Окончил Бодойнский колледж (1825). Уже с детства Готорн обнаруживал крайнюю нелюдимость. Он испытывал, особенно в молодости, угрызения совести за своих предков-пуритан, один из которых вынес обвинительный приговор салемским ведьмам. С самых ранних произведений заметное место в его прозе занимала тема вины за старые грехи, в том числе грехи предков.

Первый роман был неудачен - «Фэншо» („Fanshaw“, 1828). Первые очерки его изданы были под заглавием „Twice told Stories“ (1837); о них восторженно отозвались Г. У. Лонгфелло и Э. А. По. Принужденный, вследствие стесненных материальных обстоятельств, принять место таможенного надсмотрщика (работал в таможне Бостона и Сейлема), Готорн продолжал писать и издал в 1841 году сборник детских рассказов под заглавием „Grandfathers Chair“. В 1842 году собрал лучшие свои новеллы на исторические и сверхъестественные сюжеты в сборнике «Рассказы старой усадьбы»

Пережив краткое увлечение трансцендентализмом, в 1841 году он примкнул к Брук-фарм, фурьеристской коммуне, члены которой стремились сочетать физический труд с духовной культурой. В 1850 году опубликовал первый роман, «Алая буква», который принёс писателю широкое признание в Европе и стал бестселлером, хотя и не принёс больших доходов. На следующий год Готорн выпустил второй роман, «Дом о семи фронтонах», в центре которого оказывается история упадка и вырождения сейлемского семейства. Историю своего разочарования в фурьеризме он поведал в романе «Блайтдейль» (1852, русский перевод 1913).

Совершенство художественной формы романов Готорна и глубина их нравственной проблематики нашли многочисленных почитателей среди молодых литераторов, таких, как Генри Джеймс . Один из них - Герман Мелвилл - поселился рядом с ним и посвятил Готорну «в знак преклонения перед его гением» свой знаменитый роман «Моби Дик».

Между 1853 и 1857 годами Готорн жил в Европе, занимая место американского консула в Ливерпуле. Он посетил Италию, где написал „The Marble Faun“, объездил Шотландию и, вернувшись в Америку, попал в самый разгар Гражданской войны между штатами. Друг его, бывший президент Союза Франклин Пирс , объявлен был изменником, и посвященная ему новая книга Готорна, „Our old Home“, стоила последнему той популярности, которой он было достиг. Последние годы Готорн были полны физических страданий. Он написал ещё только недоконченный рассказ „Septimius Felton“ и отрывок „The Dolliver Romance“. Начинал, но не закончил работу над четырьмя новыми романами.

Характеристика творчества

Творчество Готорна глубоко впитало пуританскую традицию Новой Англии - исторического центра первых поселенцев. Отвергая слепой фанатизм официальной пуританской идеологии (новелла «Кроткий мальчик»), Готорн идеализировал некоторые черты пуританской этики, видя в ней единственную гарантию нравственной стойкости, чистоты и условие гармонического существования (новелла «Великий карбункул»).

В своих новеллах Готорн рисует своеобразную жизнь первых пуританских пришельцев Америки, их всепоглощающее благочестие, суровость и непреклонность их нравственных понятий и трагическую борьбу между прямолинейными требованиями отвлеченной морали и естественными, непреодолимыми стремлениями человеческой природы. В рассказах Готорн особенно ярко выступают живые натуры, которых не иссушила пуританская набожность и которые поэтому становятся жертвами общественных условий. Готорн окружает их поэтическим ореолом, не делая их, однако, протестантами против взглядов окружающей их среды; они действуют инстинктивно и потому глубоко каются и стараются искупить свою «вину» раскаянием.

Реализм бытописательной и психологической части своих рассказов Готорн соединяет с мистической призрачностью некоторых отдельных фигур. Так, например, если Гестер Прин в „Scarlet Letter“ («Алая буква») - вполне живая личность, то её незаконная дочь, грациозная и полудикая - лишь поэтический символ греха матери, совершенно нематериальное существо, сливающее свою жизнь с жизнью полей и лесов.

Взаимосвязь прошлого и настоящего, взаимопроникновение реальности и фантастики, романтический пафос и подробное бытописательство, сатирический гротеск образуют идейно-художественное своеобразие новеллистики и романов Готорн - «Алая буква» (1850, русский перевод 1856), «Дом о семи шпилях» («Дом о семи фронтонах»; 1851, русский перевод 1852; 1975). По уменью возбуждать представления о предметах, не называя их по имени, Готорна можно сравнить с Эдгаром По, с которым он вообще имеет много общего в своих художественных приёмах.

Дополнительную глубину рассказам и романам Готорна придают элементы символизма: отдельные предметы приобретают в его трактовке значение, несопоставимое со своей повседневной функцией, и освещают повествование новым светом. Если в «Алой букве» знак, который героиня вынуждена была носить на груди, стал зримой печатью греха, то во втором романе таких символов несколько, главный среди них - ветшающий среди окружающей бурной растительности дом семейства Пинчонов. В «Погребении Роджера Мэлвина» символическую нагрузку несёт пригнутая в молодости главным героем дубовая ветка.

Писателю свойственно трагическое мироощущение. В творчестве Готорна выразилась романтическая критика совре

© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2014

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и художественное оформление, 2014

Никакая часть данного издания не может быть скопирована или воспроизведена в любой форме без письменного разрешения издательства

Об авторе

Натаниэль Готорн мало известен нашему читателю, а между тем он один из признанных мастеров американской литературы. Готорн написал несколько романов, а также множество мистических и романтических рассказов и детских повестей.

Будущий писатель родился в 1804 году в Салеме, штат Массачусетс, в семье морского капитана. Предки его были ревностными пуританами, принадлежавшими к одной из первых волн переселенцев на американский континент. Они отличались крайней строгостью нравов, расчетливостью и бережливостью. Пуритане-кальвинисты отрицательно относились к празднествам и развлечениям, а нарушения морали рассматривали как уголовные преступления. Именно колонисты-пуритане устроили в конце семнадцатого века знаменитый Салемский суд над женщинами, обвиненными в колдовстве, закончившийся массовой казнью «ведьм». Среди судей, вынесших обвинительный приговор, был предок Натаниэля Готорна.

Мрачное наследие этих событий всю жизнь тяготило будущего писателя. С детства он был замкнутым и нелюдимым. Ранняя смерть отца обрекла семью на бедное, затворническое существование. После окончания колледжа Готорн уединенно жил в родном Салеме, работая над своими первыми произведениями, заметное место в которых занимала тема вины за старые грехи, в том числе за деяния предков. После неудачной публикации первого романа он издал сборник рассказов, который был хорошо принят и даже с восторгом оценен классиками американской литературы Генри Лонгфелло и Эдгаром По.

В это же время Готорн увлекся различными философскими учениями и даже вступил в 1841 году в коммуну фурьеристов-социалистов-утопистов, члены которой стремились сочетать физический труд с духовной культурой. Коммуна гарантировала каждому участнику жилье, средства к жизни, бесплатное образование и медицинскую помощь. В течение нескольких месяцев Готорн работал как простой фермер, а по вечерам участвовал в беседах на философские и моральные темы, однако вскоре разочаровался в идеях коммунаров и ушел из общины.

Готорн был вынужден пойти на службу таможенным чиновником, искал подработки на литературном поприще. Он планировал издать сборник «Старинные легенды», для которого были уже готовы некоторые рассказы и общий вступительный очерк «Таможня». Для этого сборника Готорн решил написать «длинный рассказ» или повесть из жизни Бостона времен колонизации. Так появился роман «Алая буква», который писатель создал менее чем за полгода. После публикации в 1850 году роман стал бестселлером и с тех пор считается одним из краеугольных камней американской литературы. Это был первый из американских романов, вызвавший широкий резонанс в Европе.

«Алая буква» – настоящее художественное открытие, роман не о сухих исторических фактах, а о трагических и волнующих человеческих судьбах.

Через год после успешного издания «Алой буквы» Натаниэль Готорн издал роман «Дом с семью шпилями», посвященный истории вековой вражды двух американских семейств, приведшей их к упадку. Это произведение стало вторым по популярности среди литературного наследия Готорна.

Однако Готорн вместе со славой подвергся нападкам. Жители Салема, сохранившие строгие пуританские нравы предков, были настолько разгневаны романом, что Готорну пришлось увезти семью в Беркшир. В дальнейшем он принял должность американского консула в Ливерпуле и жил в Европе, где отношение к его творчеству было намного демократичнее. Готорн посетил также Италию, Шотландию и, вернувшись в Америку, застал самый разгар гражданской войны. Его друг Франклин Пирс был объявлен изменником, и посвященная ему новая книга принесла Готорну множество неприятностей. Последние годы писатель провел в полном уединении.

Произведения Натаниэля Готорна были так успешны, что уже в 1855 году по сюжету одной из его книг была поставлена опера, а в 1908-м снят первый фильм. С тех пор его романы экранизировались многократно, а в голливудской версии «Алой буквы» (1995) снимались такие известные киноактеры, как Деми Мур, Гэри Олдмен и Роберт Дюволл.

Захватывающий сюжет, трогательные истории любви, яркий исторический фон – чтение этих романов доставит вам незабываемое удовольствие.

Алая буква

Примечание редактора

«Алая буква» появилась, когда Натаниэлю Готорну уже исполнилось сорок шесть, а его писательский опыт насчитывал двадцать четыре года. Он родился в Салеме, штат Массачусетс, 4 июля 1804 года, в семье морского капитана. В родном городе он вел скромную и крайне монотонную жизнь, создав лишь несколько художественных произведений, отнюдь не чуждых его мрачному созерцательному темпераменту. Те же цвета и оттенки чудесно отражены в его «Дважды рассказанных историях» и других рассказах времен начала его первого литературного периода. Даже дни, проведенные в колледже Боудин, не смогли пробиться сквозь покров его нелюдимости; но под этим фасадом его будущий талант к обожествлению мужчин и женщин развивался с невообразимой точностью и тонкостью. Для полного эффекта восприятия «Алую букву», говорящую столь много об уникальном искусстве воображения, сколь только можно почерпнуть из его величайшего достижения, следует рассматривать наряду с другими произведениями автора. В год публикации романа он начал работу над «Домом с семью шпилями», более поздним произведением, трагической прозой о пуританской американской общине, такой, какой он ее знал, – лишенной искусства и радости жизни, «жаждущей символов», как охарактеризовал ее Эмерсон. Натаниэль Готорн умер в Плимуте, штат Нью-Хэмпшир, 18 мая 1864 года.

«Фэншо», издан анонимно в 1826; «Дважды рассказанные истории», I том, 1837; II том, 1842; «Дедушкино кресло» (История Америки для юных), 1845; «Знаменитые старики» (Дедушкино кресло), 1841; «Дерево свободы: последние слова из дедушкиного кресла», 1842; «Биографические рассказы для детей», 1842; «Мхи старой усадьбы», 1846; «Алая буква», 1850; «Правдивые исторические и биографические рассказы» (Полная история дедушкиного кресла), 1851; «Книга чудес для девочек и мальчиков», 1851; «Снегурочка и другие дважды рассказанные рассказы», 1851; «Блитдейл», 1852; «Жизнь Франклина Пирса», 1852; «Тэнглвудские рассказы» (2-й том «Книги чудес»), 1853; «Ручеек из городского насоса», с примечаниями Тельбы, 1857; «Мраморный фавн или роман Монте Бени» (4-я редакция) (в Англии публиковался под названием «Преображение»), 1860; «Наш старый дом», 1863; «Роман Долливера» (1 часть опубликована в журнале «Этлэнтик Маунсли»), 1864; в 3-х частях, 1876; «Анютины глазки», фрагмент, последняя литературная попытка Готорна, 1864; «Американские записные книжки», 1868; «Английские записные книжки», под редакцией Софии Готорн, 1870; Французские и итальянские записные книжки, 1871; «Септимус Фэлтон, или эликсир жизни» (из журнала «Этлэнтик Маунсли»), 1872; «Тайна доктора Гримшоу» с предисловием и примечаниями Джулиана Готорна, 1882.

«Рассказы Белых Холмов, Легенды Новой Англии, Легенды губернаторского дома», 1877, сборник рассказов, ранее напечатанных в книгах «Дважды рассказанные истории» и «Мхи старой усадьбы», «Зарисовки и исследования», 1883.

Готорн много издавался в журналах, и большинство его рассказов сначала выходили в периодических изданиях, в основном в «Зэ Токен», 1831–1838; «Нью Ингланд Мэгэзин», 1834, 1835; «Кникербокер», 1837–1839; «Демэкретик Ревью», 1838–1846; «Этлэнтик Маунсли», 1860–1872 (сцены из «Романа Долливера», «Септимуса Фэлтона» и отрывки из записных книжек Готорна).

Сочинения: в 24-х томах, 1879; в 12-ти томах, со вступительными очерками Лэтропа, Риверсайд Эдишен, 1883.

Биография и прочее: А. Х. Джапп (под псевдонимом Х. А. Пэйдж) «Мемуары Натаниэля Готорна», 1872; Дж. Т. Филд «Прошлое с авторами», 1873; Дж. П. Латроп «Исследования Готорна», 1876; Генри Джеймс «Английские писатели», 1879; Джулиан Готорн «Натаниэль Готорн и его жена», 1885; Монкур Д. Конвей «Жизнь Натаниэля Готорна», 1891; «Аналитический алфавитный указатель работ Готорна» Е. М. О’Коннор, 1882.

Таможня

Вступительный очерк к роману «Алая буква»

Осмелюсь признаться, что – хоть я и не склонен распространяться о себе и своих делах даже у камина, в компании близких друзей – автобиографический импульс дважды овладевал мною в жизни и я обращался к публике. Впервые это случилось три или четыре года назад, когда я почтил читателя – без причин и без малейшего объяснения, которые могли бы представить себе снисходительный читатель или назойливый автор, – описанием моей жизни в Старой Усадьбе. И теперь – поскольку в прошлый раз я был счастлив обнаружить нескольких слушателей вне моего уединенного обиталища, – я вновь хватаю публику за пуговицу и говорю о своем трехгодичном опыте работы в таможне. Примеру знаменитого «П. П., приходского писца» еще никогда не следовали с такой беззаветностью. Однако истина, как мне кажется, заключается в том, что автор, доверив свои листки порывам ветра, обращается не к тем многим, кто отбросит книгу или никогда не станет ее открывать, но к тем немногим, кто поймет его лучше, чем большинство однокашников или знакомых по зрелой жизни. Некоторые авторы заходят еще дальше, позволяя себе такие глубины личных откровений, которые могли бы быть адресованы лишь только одному, самому близкому разуму и сердцу; так, словно книга, брошенная в огромный мир, наверняка найдет ту разделенную с автором часть его природы и завершит круги его жизни, соединив их воедино. Едва ли пристойно говорить обо всем без остатка, даже когда мы говорим не лично. Однако мысли порой застывают, а дар слова порой отказывает, когда у говорящего нет истинной связи с аудиторией, а потому простительно представлять себе, что речь наша обращена к другу, вежливому и понимающему, пусть даже не близкому. Тогда врожденная сдержанность сдается перед чистым разумом и мы можем болтать об окружающих нас обстоятельствах и даже о себе, храня, меж тем, истинное «Я» сокрытым под вуалью. В этой мере и в этих границах автор, считаю я, может позволить себе автобиографию, не нарушая прав ни читателя, ни своих.

А кроме того, будет видно, что этот очерк о таможне уместен в определенной мере, в той, что всегда признавалась литературой, поскольку он объяснит, как ко мне пришла немалая часть последующих страниц, и послужит доказательством истинности изложенного мною в рассказе.

Это же, к слову – желание поставить себя на надлежащее мне место редактора, и лишь немногим более того, – это, и ничто другое, является истинной причиной, по которой я лично обращаюсь к публике. С целью достижения главной моей цели мне показалось приемлемым добавить несколько дополнительных штрихов для слабого отображения стиля жизни, который ранее не был описан, и несколько персонажей, в числе которых пришлось побывать и автору.

В моем родном городе Салеме, во главе того, что полвека назад, во времена старого Короля Дерби1
Элиас Хаскет Дерби – купец из города Салема, штат Массачусетс. Возможно, являлся первым американским миллионером, а в свое время за богатство заслужил прозвище Король Дерби. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное. )

Было процветающей верфью, а теперь превратилось в скопище гниющих деревянных складов почти без признаков всякой торговли, кроме разве что барки или брига, разгружающего кожи где-нибудь посреди ее меланхоличных просторов, или шхуны из Новой Шотландии, избавляющейся чуть ближе от привезенных дров, – в самом начале этой обветшалой верфи, которую часто захлестывает приливом и вдоль которой, у фундаментов и торцов длинного ряда зданий, долгие годы бездеятельности видны по полоске чахлой травы, – здесь, передними окнами обратившись к упомянутому безжизненному виду, а за ним и к другой стороне гавани, стоит величественное просторное кирпичное здание. С верхней точки его крыши ровно три с половиной часа ежедневно то парит, то свисает, повинуясь смене штиля и бриза, флаг республики; но тринадцать полос на нем расположены вертикально, не горизонтально, тем самым показывая, что правительство дяди Сэма расположило здесь свой гражданский, а не военный пост. Фронтон здания украшен портиком с полудюжиной деревянных колонн, поддерживающих балкон, под которым пролет широких гранитных ступеней спускается к улице. Над входом парит огромный образчик Американского орла, с распахнутыми крыльями и щитом на груди, и, если я правильно помню, в каждой лапе он держит пучок острых стрел, перемешанных с молниями. Известный дурной характер этой недоброй птицы навевает мысль о том, что она словно грозит своим хищным взглядом и клювом мирному обществу, заставляя мирных граждан беспокоиться о собственной безопасности, когда они входят в здания, которые птица осеняет своими крыльями. И все же, при всей хитрости этой эмблемы, многие люди и в этот текущий момент ищут приюта под крылом федерального орла, представляя себе, осмелюсь предположить, что перья на его груди даруют им мягкость и уют пуховой подушки. Но и в наилучшем расположении духа орлу не свойственна мягкость, и рано или поздно – чаще рано – орел склонен выбрасывать своих птенцов из гнезда когтистой лапой, ударом клюва или порой с раной от острой своей стрелы.

Площадка вокруг описанного выше здания, которое мы сразу же можем назвать таможней этого порта, обильно покрыта травой, пробившейся между плит, и видно, что в последние дни никто не приминал травы у оной обители разного рода дел. В определенные месяцы года, однако, бывают утренние часы, когда дела здесь движутся более оживленно. И эти случаи могут напоминать старшему поколению горожан о том периоде, до последней войны с Англией, когда Салем и сам был портом, не презираемым, как сейчас, собственными купцами и судовладельцами, которые позволяют его верфям гнить и рассыпаться, в то время как сами рискуют быть поглощенными, незаметно и бесполезно, могучим потоком коммерции в Нью-Йорке и Бостоне. Порой в такие утра, когда три или четыре корабля могут прибыть одновременно, обычно из Африки или Южной Америки – или же готовиться к отплытию в иные места, – бывает слышен звук быстрых шагов, спускающихся и поднимающихся по гранитным ступеням. Здесь вы можете повстречать – даже прежде, чем его собственная жена, – просоленного морями капитана, только что прибывшего в порт и несущего корабельные бумаги в потертом жестяном ящичке, зажатом под мышкой. Здесь вам встретится его наниматель, веселый, грустный, любезный или угрюмый, в зависимости от того, чем завершились его планы на закончившийся вояж – товарами, которые готовы обратиться в золото, или же мертвым грузом, от которого никто не поспешит его избавить. И здесь же мы увидим зародыш будущего насупленного, потрепанного купца с неопрятной бородой – умного юного клерка, который пробует движение на вкус, как волчонок приучается к крови, и который уже рассылает небольшие грузы на кораблях своего хозяина, хотя ему больше пристало бы отправлять игрушечные кораблики путешествовать по мельничному пруду. Еще одной фигурой на этой сцене предстает и готовый к отплытию моряк, стремящийся получить свидетельство о гражданстве, или же недавно прибывший, бледный и дрожащий, в поисках паспорта для пребывания в больнице. Не стоит забывать и капитанов ржавых крошечных шхун, которые привозят топливо из британских провинций, в грубого вида парусиновых куртках и без малейшей восприимчивости к особенностям янки, привозящих товары, совершенно не имеющие значения для нашей умирающей торговли.

Соберите всех упомянутых индивидуумов вместе, как они порой собираются, добавьте несколько других, чтобы разнообразить группу, и на краткий миг таможня покажется вам оживленным местом. Однако куда чаще, поднимаясь по ее ступеням, вы увидите в летние дни у входа или же в более подходящем помещении, если погода сурова и ветрена, ряд почтенных фигур, сидящих в старомодных креслах, откинутых к стене на задних ножках. Очень часто они спят, но время от времени можно услышать, как они беседуют слабыми голосами, больше похожими на храп, с тем отсутствием энергии, который присущ обитателям богаделен и всем тем людям, существование которых зависит от благотворительности, монополизированного рынка, в общем, чего угодно, только не их собственных усилий. Эти престарелые джентльмены, сидящие, подобно Матфею, у входа в таможню, но вряд ли способные подобно ему стать призванными в сонм апостолов, являются чиновниками таможни.

Далее, по левую руку, когда вы зайдете в парадную дверь, находится некая комната, или кабинет, примерно пятнадцати квадратных футов, с высоким потолком и двумя арочными окнами, предлагающими вид на уже упомянутую погибающую верфь, третье же окно выходит на узкую улочку, заканчивающуюся частью Дерби-стрит. Все три дают возможность взглянуть на лавки бакалейщиков, магазины изготовителей клише и торговцев дешевым готовым платьем, судовых поставщиков, у дверей которых обычно можно заметить смеющихся и сплетничающих морских волков вперемешку с сухопутными крысами, неотличимыми от тех, что водятся и в морском порту Ваппинга. Сам кабинет покрыт паутиной поверх тусклой старой краски, пол его посыпан серым песком – данью моде, которая в иных местах давно уже не используется, и по общему беспорядку легко заключить, что вы находитесь в святилище, куда женский пол с присущими ему волшебными предметами в виде метлы и швабры почти никогда не находит доступа. Что же касается обстановки, там есть плита с широким дымоходом, старый сосновый стол с трехногим табуретом рядом, два или три деревянных стула, ветхих и крайне неустойчивых, и – не стоит забывать о библиотеке – несколько полок, на которых разместились пара десятков томов с постановлениями Конгресса и толстый Свод налогового законодательства. С потолка спускается жестяная трубка, средство голосовой связи с иными частями здания. И здесь же каких-либо шесть месяцев назад то мерил шагами комнату из угла в угол, то сидел на высоком табурете, опираясь локтем на стол и проглядывая колонки утренней газеты, тот, кого вы, любезный читатель, могли бы опознать как человека, который пригласил вас в маленький радушный кабинет, где солнечный свет так приятно мерцает сквозь ветви ивы с западной стороны Старой Усадьбы. Но в данный момент, соберись вы искать его там, вы лишь зря расспрашивали бы о таможеннике-демократе. Метла реформ вымела его из кабинета, и более достойный преемник теперь гордится его должностью и получает его жалованье.

Этот древний город Салем – моя родина, хоть я провел вне его немалую часть моего детства и зрелых лет, – обладает или обладал моей привязанностью с силой, которой я никогда не осознавал в те времена, когда действительно обитал здесь. И в самом деле, стоит учесть физический аспект этого места, его неизменно плоский ландшафт, покрытый преимущественно деревянными зданиями, немногие из которых способны претендовать на архитектурную красоту, – это редкость, в которой нет ни колорита, ни оригинальности, лишь смирение; стоит взглянуть на длинные унылые улицы, тянущиеся с утомительной неизменностью по всей длине полуострова, от Висельного холма и Новой Гвинеи с одной стороны и до вида на богадельню с другой, – таковы черты моего родного города, и с тем же успехом можно питать сентиментальную привязанность к разломанной шахматной доске. И все же, хоть счастлив я был лишь в иных местах, я испытываю к Старому Салему чувство, которое, за неимением лучшего слова, позволю назвать привязанностью. Вполне возможно, что этой сентиментальностью я обязан глубоким и старым корням, которыми моя семья держалась за эту землю. Уже почти два с четвертью века прошло с тех пор, как урожденный британец, первый эмигрант с моей фамилией, появился среди дикой природы и леса – в огороженном поселении, которое с тех пор стало городом. Здесь рождались и умирали его потомки, их прах смешивался с местной землей, частично переходя и в ту схожую с ними смертную оболочку, в которой я уже довольно давно хожу по улицам города. Следовательно, отчасти моя привязанность, о которой я говорил, не более чем чувственная симпатия праха к праху. Мало кто из моих соотечественников знает, что это такое, к тому же, поскольку частый прилив свежей крови полезен роду, подобное знание не входит в число желанных.

Но сентиментальность является также и моральным качеством. Фигура первого предка, вошедшего в семейные традиции с туманным и сумрачным величием, присутствовала в моем детском воображении, сколько я себя помню. И до сих пор она преследует меня, вызывает странную тоску по родному прошлому, которую я едва ли испытываю к современному городу. Похоже, сильнейшая тяга к обитанию здесь принадлежит этому мрачному предшественнику, бородатому, одетому в черный плащ и островерхую шляпу, который появился так давно, что шествовал, со своей Библией и мечом, по еще не истоптанной улице к величественному порту и был значимой фигурой, мужем войны и мира. Сам я, чье имя не на слуху и чье лицо мало кому знакомо, обладаю ею в куда меньшей мере. Он был солдатом, законодателем, судьей, он правил местной Церковью, имел все черты пуританина, как добрые, так и злые. Он был рьяным гонителем, о чем свидетельствуют квакеры, поминая его в своих историях в связи с проявленной им крайней жестокостью по отношению к женщине из их секты. Истории о страхе живут дольше любых воспоминаний о его благих делах, которых было не так уж мало. Его сын также унаследовал фанатичный характер и настолько посвятил себя истреблению ведьм, что можно откровенно признать: их кровь запятнала его. Запятнала настолько, что его сухие старые кости на кладбище Чартер-стрит должны до сих пор хранить ее след, если только не рассыпались в пыль, и я не знаю, раскаялись ли мои предшественники, решились ли просить Небо простить их жестокость или же они теперь стонут под бременем последствий по иную сторону бытия. Так или иначе, я, ныне писатель, в качестве их представителя принимаю на себя всю вину и молюсь, чтобы любое заслуженное ими проклятие – насколько я слышал и насколько темно и беспросветно было состояние нашей семьи в течение многих лет, оно действительно могло существовать – отныне и впредь было снято.

По праву разделяющий с В. Ирвингом и Э. А. По славу основоположника национальной новеллистики, американский писатель-романтик Натаниел Готорн родился и почти всю жизнь провел в Новой Англии - регионе на северо-востоке США, который в XVII в. был заселен переселенцами-пуританами; закономерно, что традиции и ценности новоанглийского пуританизма, его прошлое и настоящее стали темой большинства произведений Готорна. Окончив в 1825 г. Боудойнский колледж в Брансуике, он начал сочинять свои первые очерки и рассказы, а в 1828 г. анонимно опубликовал на собственные средства роман «Фэншо», однако впоследствии, сочтя его неудачным, скупил и уничтожил почти весь тираж (сохранилось лишь несколько экземпляров, позволивших в 1876 г., уже после смерти автора, переиздать эту раритетную книгу). Начиная с 1830 г., когда в массачусетской «Салем газетт» появился рассказ «Долина трех холмов», малая проза Готорна регулярно печаталась (без указания авторского имени) в различных новоанглийских журналах. Позднее, будучи объединенными в сборники «Дважды рассказанные истории» (1837/1842), «Легенды старой усадьбы» (1846/1854), «„Снегурочка“ и другие дважды рассказанные истории» (1851), новеллы писателя удостоились благожелательных отзывов Г. У. Лонгфелло (друга Готорна со времен учебы в колледже) и Э. По и способствовали утверждению его литературной репутации. Затем Готорн вновь обратился к жанру романа, в рамках которого, впрочем, продолжил развивать исторические и нравоописательные пласты своей новеллистики. В начале 1850-х гг. выходят в свет знаменитая «Алая буква» (1850), повествующая о жестоких нравах, варварских предрассудках и религиозном фанатизме новоанглийских пуритан XVII в., «Дом о семи фронтонах» (1851) - хроника замешанного на алчности, лжесвидетельстве и родовом проклятии векового противостояния двух семейств, пресечь которое оказывается способна только любовь их юных отпрысков, - и «Счастливый Дол» (1852), романтическая история любовного соперничества двух сестер, развернутая на фоне деятельности фурьеристской общины. Перу Готорна принадлежат также несколько книг рассказов для детей, среди которых наиболее известны «Дедушкино кресло» (1840–1841), «Книга чудес для девочек и мальчиков» (1852) и «Танглвудские истории» (1853).

Несмотря на природную склонность Готорна к уединению и желание заниматься исключительно литературным трудом, необходимость содержать семью (в 1842 г. писатель женился на Софии Пибоди, впоследствии родившей ему троих детей) и другие практические соображения препятствовали его мечте вести жизнь кабинетного затворника. Дважды - в 1839–1841 и в 1846–1849 гг. - он служил таможенным чиновником (сперва в Бостоне, затем в Салеме), а в 1853 г. принял предложение президента США Ф. Пирса (своего друга по колледжу) стать американским консулом в Ливерпуле и четыре года прожил вместе с семьей в Англии, а затем еще два - в Италии, где также состоял на дипломатической службе. В Италии был начат роман «Мраморный фавн» (1858–1859, опубл. 1860) - последний из тех, что увидели свет при жизни автора, и единственное из его крупных произведений, фантастическое действие которого разворачивается за пределами Новой Англии, на фоне римских дворцов, вилл и катакомб. По возвращении в США писатель выпустил, помимо «Мраморного фавна», книгу очерков об Англии под названием «Наша старая родина» (1863). Посмертно были опубликованы четыре сохранившихся лишь фрагментарно повествования Готорна - «Септимиус Фелтон, или Эликсир жизни», «След предка», «Роман о Долливере» и «Тайна доктора Гримшоу».

Как и у других писателей-романтиков, в творчестве Готорна ощущается тесная связь с традицией европейской готической литературы; страшные, сверхъестественные, потусторонние образы и мотивы скрыто или явно присутствуют во многих его произведениях - от ранних новелл до поздних романов. Особенно наглядно это влияние проступает в «Доме о семи фронтонах» с его сквозной темой родового проклятия и зловещим старым особняком Пинчонов в качестве основного места действия. Но, принадлежавший по факту рождения к нации, в культурной памяти которой отсутствовали средневековые замки, населенные призраками, феодальный деспотизм и тайны инквизиции, Готорн поневоле изобретал готическую традицию заново, замещая материал европейских страшных романов не менее мрачными событиями, преданиями и суевериями пуританского прошлого Новой Англии.

Пророческие портреты Этот рассказ навеян анекдотом о Стюарте, поведанным в «Истории декоративных искусств» Данлопа - книге в высшей степени увлекательной для обычного читателя и, смеем думать, весьма интересной для художника. «История декоративных искусств». - Имеется в виду книга американского художника и писателя Уильяма Данлопа (1766–1839) «История становления и развития декоративных искусств в Соединенных Штатах» (1834). На идею новеллы Готорна натолкнул рассказ Данлопа о том, как выдающийся американский портретист Гилберт Стюарт (1755–1828) запечатлел в заказанном ему портрете брата лорда Малгрейва приметы душевной болезни, которая тайно снедала портретируемого и вскоре привела его к самоубийству.

Новелла «Пророческие портреты» («The Prophetic Pictures») впервые была опубликована анонимно в бостонском альманахе «Токен энд Атлантик сувенир» на 1837 г.; в том же году переиздана в авторском сборнике «Дважды рассказанные истории». На русском языке впервые напечатана в 1897 г. (без указания имени переводчика) в журнале «Живописное обозрение» (№ 3. С. 54–55, 58–59). Перевод И. Разумовской и С. Самостреловой, представленный в настоящей антологии, печатается по тексту его первой публикации в изд.: Готорн Н. Новеллы. М.; Д.: Худ. лит., 1965.

В примечаниях к этой и следующей новелле учтены примечания Л. Генина к упомянутому сборнику, а также комментарии А. Долинина, приведенные в изд.: Готорн Н. Избр. произв.: В 2 т. Л.: Худ. лит., 1982.

* * *

Удивительный художник! - с воодушевлением воскликнул Уолтер Ладлоу. - Он достиг необычайных успехов не только в живописи, но обладает обширными познаниями и во всех других искусствах и науках. Он говорит по-древнееврейски с доктором Мэзером и дает уроки анатомии доктору Бойлстону. {54} Словом, он чувствует себя на равной ноге даже с самыми образованными людьми нашего круга. Более того, это светский человек с изысканными манерами, гражданин мира - да, да, истинный космополит: о любой из стран, о любом уголке земного шара он способен рассказывать так, словно он там родился; это не относится, правда, к нашим лесам, но туда он как раз собирается. Однако и это еще не все, что восхищает меня в нем!

Да что вы! - отозвалась Элинор, которая с чисто женским любопытством слушала рассказ о таком необыкновенном человеке. - Уж и этого, казалось бы, достаточно!

Разумеется, - ответил ее возлюбленный, - но гораздо удивительнее его природный дар настраиваться на любой тип характера, так что мужчины, да и женщины, Элинор, разговаривая с этим необыкновенным художником, видят себя в нем, как в зеркале. Однако я все еще не сказал о самом главном!

Ну, если он обладает другими такими же редкостными свойствами, - засмеялась Элинор, - то, боюсь, Бостон для него опасен. Да послушайте, о ком вы мне рассказываете, о живописце или о волшебнике?

По правде сказать, этот вопрос заслуживает более серьезного внимания, чем вам кажется, - ответил Уолтер. - Говорят, этот художник изображает не только черты лица, но и душу и сердце человека. Он подмечает затаенные страсти и чувства, и холсты его озаряются то солнечным сиянием, то отблесками адского пламени, если он рисует людей с запятнанной совестью. Это страшный дар, - добавил Уолтер, и в его голосе уже не слышалось прежнего восхищения, - я даже побаиваюсь заказывать ему портрет.

Неужели вы говорите серьезно, Уолтер? - воскликнула Элинор.

Ради всего святого, дорогая, когда будете позировать ему, не глядите так, как вы смотрите сейчас на меня, - с улыбкой, но несколько озабоченно заметил ее возлюбленный. - Ну вот, ваш взгляд изменился, а минуту назад вы показались мне смертельно испуганной и в то же время опечаленной. О чем вы подумали?

Да ни о чем! - поспешила заверить его Элинор. - У вас просто разыгралось воображение. Ну что ж, приезжайте завтра ко мне, и мы поедем к этому удивительному художнику.

Следует, однако, заметить, что когда молодой человек удалился, на прелестном лице его юной возлюбленной снова возникло то же загадочное выражение. Она казалась встревоженной и грустной, что явно не подобало девушке накануне свадьбы, а ведь Уолтер Ладлоу был избранником ее сердца!

Взгляд! - прошептала она. - Стоит ли удивляться, что он поразился моему взгляду, если в нем выразились предчувствия, которые временами одолевают меня. Я по собственному опыту знаю, каким страшным может быть взгляд. Однако все это плод воображения. В ту минуту я ни о чем таком не думала и вообще давно не вспоминала об этом. Просто мне все это приснилось.

И она принялась вышивать воротник, в котором собиралась позировать для своего портрета.

Художник, о котором они говорили, не принадлежал к числу американских живописцев, тех, что в более поздние времена обратились к краскам, заимствованным у индейцев, и стали изготовлять кисти из меха диких зверей. Возможно, если бы он был властен начать жизнь сызнова и распоряжаться своей судьбой, то решил бы примкнуть к этой школе, не имеющей главы, в надежде стать хотя бы оригинальным, ибо тут не требовалось ни копировать старые образцы, ни подчиняться каким-либо правилам. Но он родился и получил образование в Европе. Про него рассказывали, что, постигая красоту и величие замыслов, изучая совершенство мазка знаменитых художников, он осмотрел все музеи, все картинные галереи, стенную роспись всех церквей, и в конце концов ничто уже не могло дать пищу его пытливому уму. Искусству нечего было добавить к его познаниям, и он обратился к Природе. Поэтому он отправился в край, где до него еще не ступала нога его собратьев по профессии, и наслаждался созерцанием зрелищ, возвышенных и живописных, но ни разу не запечатленных на полотне. Америка была слишком бедна, чтобы соблазнить чем-либо иным этого видного художника, хотя многие представители местной знати, заслышав о его приезде, выражали желание с помощью его искусства увековечить свои черты для потомства. Когда к нему обращались с подобной просьбой, он устремлял на посетителя пристальный взгляд, который, казалось, пронизывал человека насквозь. Если он видел перед собой приятное, но ничем не примечательное лицо, то пусть даже клиент этот был одет в расшитый золотом кафтан, который украсил бы картину, и располагал золотыми гинеями, чтобы заплатить за портрет, - художник вежливо отклонял заказ и связанное с ним вознаграждение; но если ему попадалось лицо, говорящее о своеобразии душевного склада, о смелости ума или о богатстве жизненного опыта, если на улице он видел нищего с седой бородой и со лбом, изборожденным морщинами, или если ему удавалось поймать взгляд и улыбку ребенка, он вкладывал в их портреты все мастерство, в котором отказывал богачам.

Искусство живописи было редкостью в колониях, и потому художник возбуждал всеобщее любопытство. Хотя лишь немногие или, скорее, даже никто не мог оценить техническое совершенство его работ, все же в некоторых отношениях мнение толпы интересовало его не меньше, чем указания тонких знатоков. Он следил за впечатлением, которое его картины производили на неискушенных зрителей, и старался извлечь пользу из их замечаний, между тем как говорившим, пожалуй, скорее пришло бы в голову поучать саму природу, чем художника, который, казалось, с ней соперничал. Следует, однако, признать, что их восхищение несколько умерялось предрассудками, свойственными этой стране и эпохе. Одни считали, что столь правдивое изображение созданий Божьих нарушает заповеди Моисея и является самонадеянным подражанием Творцу. {55} Другие, испытывая трепет перед искусством, способным вызывать к жизни призраки и запечатлевать для живых черты умерших, были склонны принимать художника за колдуна, а быть может, и за Черного человека, {56} известного со времен охоты за ведьмами, творящего свои чары в новом обличье. Толпа почти всерьез принимала эти нелепые слухи. Даже в светских кругах к художнику относились с некоторым страхом, что было отчасти отзвуком суеверных подозрений черни, но в основном вызывалось его обширными познаниями и многообразными талантами, помогавшими ему в его искусстве.

Собираясь соединиться узами брака, Уолтер Ладлоу и Элинор хотели поскорее обзавестись своими портретами, которым, как они, без сомнения, надеялись, предстояло положить начало целой фамильной галерее. Поэтому на другой день после описанного выше разговора они отправились к художнику. Слуга провел их в комнату, в которой хозяина не оказалось, но зато они увидели целое скопление лиц и с трудом удержались, чтобы почтительно не раскланяться с ними. Они понимали, что это картины, но не могли поверить, что при таком разительном сходстве с оригиналами портреты совсем лишены жизни и разума. Кое-кто из людей, изображенных на картинах, принадлежал к числу их знакомых, другие были известны им как выдающиеся деятели того времени. Среди них находился губернатор Бернет, и казалось, будто он только что усмотрел крамолу в действиях палаты представителей и обдумывает, как бы резче ее осудить. {57} Рядом с правителем висел портрет мистера Кука, {58} человека, возглавлявшего оппозицию. В нем чувствовалась воля и несколько пуританский склад, как и подобает народному вождю. Пожилая супруга сэра Уильяма Фиппса, в воротнике с рюшем и фижмах, взирала на них со стены, - высокомерная старуха, вид которой наводил на мысль, что она не чужда колдовству. {59} Джон Уинслоу, {60} тогда еще очень молодой человек, выглядел на портрете исполненным той боевой решимости, которая много лет спустя помогла ему стать выдающимся полководцем. Своих друзей Уолтер и Элинор узнавали с первого взгляда. На большинстве портретов все свойства ума и сердца их оригиналов были выражены в лицах и сконцентрированы во взглядах с такой силой, что, если говорить парадоксами, живые люди меньше походили на самих себя, чем написанные с них портреты.

Среди этих современных знаменитостей висели изображения двух бородатых святых, едва различимых на потемневших холстах. Была тут и бледная, но не поблекшая Мадонна, верно, некогда почитавшаяся в Риме, которая теперь с такой добротой и святостью смотрела на влюбленных, что им, словно католикам, захотелось помолиться.

Как странно подумать, - заметил Уолтер Ладлоу, - что это прекрасное лицо остается прекрасным более двухсот лет. Вот если бы земная красота могла сохраняться также долго! Вы не завидуете ей, Элинор?

Будь на земле рай, может, и позавидовала бы, - ответила она, - но там, где все обречено на увядание, как мучительно было бы сознавать, что ты одна не можешь постареть.

Этот потемневший святой Петр хмурится свирепо и грозно, хоть он и святой, - продолжал Уолтер, - мне не по себе от его взгляда, а вот Мадонна смотрит на нас ласково.

Да, но, по-моему, очень печально, - отозвалась Элинор.

Под этими тремя старинными картинами стоял мольберт с только что начатым холстом. И по мере того, как они всматривались в едва намеченные черты, изображение, проступая как бы сквозь дымку, приобретало живость и ясность, и они узнали своего священника, преподобного доктора Колмана. {61}

Добрый старик! - воскликнула Элинор. - Он смотрит на меня так, будто собирается дать отеческое напутствие.

А мне представляется, - подхватил Уолтер, - будто он вот-вот укоризненно покачает головой, словно подозревает меня в каком-то проступке. Впрочем, так же смотрит и оригинал. Знаете, пока он нас не поженит, я не смогу спокойно выдерживать его взгляд.

В этот момент они услышали чьи-то шаги и, оглянувшись, увидели художника, который вошел несколько минут назад и прислушивался к их разговору. Это был человек средних лет, с лицом, достойным его собственной кисти. Потому ли, что душой он всегда жил среди картин, или благодаря живописной небрежности своего яркого костюма, художник и сам походил на портрет. Это родство между ним и его работами бросилось в глаза посетителям, и им почудилось, будто одна из картин сошла с полотна, чтобы их приветствовать.

Уолтер Ладлоу, уже немного знакомый с художником, изложил ему цель их визита. Пока он говорил, косой луч солнца так удачно осветил влюбленных, что они казались живыми символами юности и красоты, обласканными счастливой судьбой. Было очевидно, что они произвели впечатление на художника.

Он выразил желание написать одну большую картину, изобразив их вместе за каким-нибудь подходящим занятием. Влюбленные рады были бы принять это предложение, но им пришлось отклонить его, потому что комната, которую они собирались украсить своими портретами, не могла вместить полотно таких размеров. Наконец договорились о двух поясных портретах. Возвращаясь домой, Уолтер с улыбкой опросил Элинор, знает ли она, какое влияние на их судьбу может отныне приобрести художник.

Старухи в Бостоне уверяют, - заметил он, - что, взявшись рисовать чье-нибудь лицо или фигуру, он может изобразить этого человека в любой ситуации, и картина окажется пророческой. Вы верите в это?

Не совсем, - улыбнулась Элинор. - В нем чувствуется какая-то доброта, так что, если даже он и обладает этим чудесным даром, я уверена, он не употребит его во зло.

Художник решил писать оба портрета одновременно и, с характерной для него манерой загадочно выражаться, объяснил, что их лица освещают друг друга. Поэтому он накладывал мазки то на портрет Уолтера, то на портрет Элинор, и черты их стали вырисовываться так живо, словно сила искусства могла заставить их отделиться от холста. Взорам влюбленных открывались их собственные двойники, сотворенные из цветных пятен и глубоких теней. Но, хотя сходство и обещало быть безупречным, молодых людей не совсем удовлетворяло выражение лиц, ибо оно казалось менее определенным, чем на других картинах художника. Однако сам художник не сомневался в успехе и, глубоко заинтересовавшись влюбленными, в свободное время делал с них карандашные наброски, хотя они и не подозревали об этом. Пока они позировали ему, он старался вовлечь их в разговор и вызвать на их лицах то характерное, хотя и постоянно меняющееся выражение, которое он ставил себе целью уловить и запечатлеть. Наконец он объявил, что к следующему разу портреты будут готовы и он сможет их отдать.

Только бы моя кисть осталась послушной моему замыслу, когда я буду наносить последние мазки, - сказал он, - тогда эти портреты окажутся лучшими из того, что я создал. Надо признаться, художнику не часто выпадает счастье иметь такую натуру.

При этих словах он обратил на них пристальный взгляд и не сводил его до тех пор, пока они не спустились с лестницы.

Ничто не затрагивает так человеческое тщеславие, как возможность запечатлеть себя на портрете. Чем это объяснить? В зеркале, в блестящих металлических украшениях камина, в недвижной глади воды, в любых отражающих поверхностях мы постоянно видим собственные портреты, точнее говоря - призраки самих себя, и, взглянув на них, тотчас их забываем. Но забываем только потому, что они исчезают. Возможность увековечить себя, приобрести бессмертие на земле - вот что вселяет в нас загадочный интерес к собственному портрету. Это чувство не было чуждо и Уолтеру с Элинор, и потому точно в назначенный час они поспешили к художнику, горя желанием увидеть свои изображения, предназначенные для взора их потомков. Солнце ворвалось вместе с ними в мастерскую, но, закрыв дверь, они оказались в полумраке.

Взгляд их тотчас обратился к портретам, прислоненным к стене в дальнем конце комнаты. В неверном свете они различили сначала лишь хорошо знакомые им очертания и характерные позы, и оба вскрикнули от восторга.

Посмотрите на нас! - восторженно воскликнул Уолтер. - Мы навеки освещены солнечными лучами! Никаким темным силам не удастся омрачить наши лица!

Да, - ответила Элинор более сдержанно, - не коснутся их и печальные перемены.

С этими словами они направились к портретам, но все еще не успели их как следует разглядеть. Художник поздоровался с ними и склонился над столом, заканчивая набросок и предоставив посетителям самим судить о его работе. Время от времени его карандаш застывал в воздухе, и он из-под насупленных бровей поглядывал на лица влюбленных, обращенные к нему в профиль. А они уже несколько минут, забыв обо всем, стояли перед портретами, и каждый безмолвно, но с необыкновенным вниманием изучал портрет другого. Наконец Уолтер шагнул ближе, снова отступил, чтобы разглядеть портрет Элинор с разных расстояний и при разном освещении, а потом заговорил.

С портретом что-то произошло, - с недоумением, будто размышляя вслух, произнес он. - Да, чем больше я смотрю, тем больше убеждаюсь в перемене. Бесспорно, это та же самая картина, что и вчера, то же платье, те же черты, все то же - и, однако, что-то изменилось.

Значит ли это, что портрет меньше похож на оригинал? - с нескрываемым интересом спросил художник, подойдя к нему.

Нет, это точная копия лица Элинор, - ответил Уолтер, - и на первый взгляд кажется, что и выражение схвачено правильно, но я готов утверждать, что, пока я смотрел на портрет, в лице произошла какая-то перемена. Глаза обращены на меня со странной печалью и тревогой. Я бы сказал даже, что в них застыли скорбь и ужас. Разве это похоже на Элинор?

А вы сравните нарисованное лицо с живым, - предложил художник.

Уолтер взглянул на свою возлюбленную и вздрогнул. Элинор неподвижно стояла перед картиной, словно зачарованная созерцанием портрета Уолтера, и на лице ее было то самое выражение, о котором он только что говорил. Если бы она часами репетировала перед зеркалом, ей и тогда не удалось бы передать это выражение лучше. Да если бы даже сам портрет стал зеркалом, он не смог бы более верно сказать печальную правду о выражении, возникшем в эту минуту на ее лице. Казалось, она не слышала слов, которыми обменялись художник и ее жених.

Элинор! - в изумлении вскричал Уолтер. - Что с вами?

Но она не слышала его и все не сводила глаз с портрета, пока Уолтер не схватил ее за руку. Только тут она заметила его; вздрогнув, она перевела взгляд с картины на оригинал.

Вам не кажется, что ваш портрет изменился? - спросила она.

Мой? Нет, нисколько! - ответил Уолтер, присматриваясь к картине. - Хотя постойте, дайте взглянуть. Да-да, что-то изменилось, и, пожалуй, к лучшему, но сходство осталось прежним. Выражение стало более оживленным, чем вчера, словно блеск глаз отражает какую-то яркую мысль, которая вот-вот сорвется с губ. Да, теперь, когда я уловил взгляд, он кажется мне весьма решительным.

Пока он рассматривал портрет, Элинор обернулась к художнику. Она глядела на него печально и с тревогой и читала в его глазах сочувствие и сострадание, о причинах которых могла только смутно догадываться.

Это выражение… - прошептала она с трепетом. - Откуда оно?

Сударыня, на этих портретах я изобразил то, что вижу, - грустно молвил художник и, взяв ее за руку, отвел в сторону. - Взгляд художника, истинного художника, должен проникать внутрь человека. В том-то и заключается его дар, предмет его величайшей гордости, но зачастую и весьма для него тягостный, что он умеет заглянуть в тайники души и, повинуясь какой-то необъяснимой силе, перенести на холст их мрак или сияние, запечатлевая в мгновенном выражении мысли и чувства долгих лет. Если бы я мог убедить себя, что на этот раз заблуждаюсь!

Они подошли к столу, где в беспорядке лежали наброски гипсовых голов, рук, не менее выразительных, чем некоторые лица; зарисовки часовен, увитых плющом; хижин, крытых соломой; старых, сраженных молнией деревьев; одеяний, свойственных далеким восточным странам или древним эпохам, и прочих плодов причудливой фантазии художника. Перебирая их с кажущейся небрежностью, он поднял один карандашный набросок, на котором были изображены две фигуры.

Если я ошибаюсь, - продолжал он, - если вы не видите, что на вашем портрете отразилась ваша душа, если у вас нет тайной причины опасаться, что и второй портрет говорит правду, то еще не поздно все изменить. Я мог бы переделать и этот рисунок. Но разве это повлияет на события?

И он показал ей набросок. Дрожь пробежала по телу Элинор, она едва не вскрикнула, но сдержалась, привыкнув владеть собой, как все, кому часто приходится таить в душе подозрения и страх. Оглянувшись, она обнаружила, что Уолтер подошел к ним и мог увидеть рисунок, но не поняла, заметил ли он его.

Мы не хотим ничего менять в этих портретах, - сказала она поспешно. - Если мой портрет выглядит печальным, то тем веселее буду казаться рядом с ним я.

Ну что ж, - поклонился художник, - пусть ваши горести окажутся воображаемыми и печалиться о них будет лишь этот портрет! {63} А радости пусть будут столь яркими и глубокими, что запечатлеются на этом прелестном лице наперекор моему искусству.

После свадьбы Уолтера и Элинор портреты стали лучшим украшением их дома. Разделенные только узкой панелью, они висели рядом и, казалось, не сводили друг с друга глаз, хотя в то же время неизменно провожали взглядом каждого, кто смотрел на них. Люди, много поездившие на своем веку и утверждавшие, что знают толк в таких вещах, относили их к числу наиболее совершенных образцов портретного искусства, тогда как неискушенные зрители сличали их черту за чертой с оригиналами и приходили в восторг от удивительного сходства. Но самое сильное впечатление портреты производили не на знатоков и не на обычных зрителей, а на людей, по самой природе своей наделенных душевной чуткостью. Эти последние могли сначала скользнуть по ним беглым взглядом, но затем в них пробуждался интерес, и они снова и снова возвращались к портретам и изучали изображения, словно листы загадочной книги. Прежде всего привлекал их внимание портрет Уолтера. В отсутствие супругов они обсуждали иногда, какое выражение художник намеревался придать его лицу, и все соглашались на том, что оно исполнено глубокого значения, хотя толковали его различно. Портрет Элинор вызвал меньше споров. Правда, они каждый по-своему объясняли природу печали, омрачавшей лицо на портрете, и по-разному оценивали ее глубину, но ни у кого не возникало сомнений, что это именно печаль и что она совершенно чужда жизнерадостному нраву их хозяйки. А один человек, наделенный воображением, после пристального изучения картин объявил, что оба портрета следует считать частью одного замысла и что скорбное выражение Элинор чем-то связано с более взволнованным или, как он выразился, с искаженным бурной страстью лицом Уолтера. И хотя сам он дотоле никогда не занимался рисованием, он даже принялся за набросок, стараясь объединить обе фигуры такой ситуацией, которая соответствовала бы выражению их лиц.

Вскоре друзья Элинор стали поговаривать о том, что день ото дня лицо ее начинает заволакиваться какой-то задумчивостью и угрожает сделаться слишком похожим на ее печальный портрет. В лице же Уолтера не только не было заметно того оживления, которым художник наделил его на полотне, а напротив, он становился все более сдержанным и подавленным, и если в душе его и бушевали страсти, внешне он ничем не выдавал этого. Через некоторое время Элинор заявила, что портреты могут потускнеть от пыли или выцвести от солнца, и закрыла их роскошным занавесом из пурпурного шелка, расшитым цветами и отделанным тяжелой золотой бахромой. Этого оказалось достаточно. Друзья ее поняли, что тяжелый занавес уже нельзя откидывать от портретов, а о самих портретах больше не следует упоминать в присутствии хозяйки дома.

Время шло, и вот художник снова вернулся в их город. Он побывал на далеком севере Америки, и ему удалось увидеть серебристый каскад Хрустальных гор и обозреть с самой высокой вершины Новой Англии {64} плывущие внизу облака и бескрайние леса. Но он не дерзнул осквернить этот пейзаж, изобразив его средствами своего искусства. Лежа в каноэ, он уплывал на самую середину озера Георга, {65} и в душе его, словно в зеркале, отражались красота и величие окружающей природы, которая постепенно вытеснила из его сердца воспоминания о картинах Ватикана. Он отправился с индейцами-охотниками к Ниагаре и там в отчаянии швырнул свою беспомощную кисть в пропасть, поняв, что нарисовать этот чудесный водопад так же невозможно, как нельзя изобразить на бумаге рев низвергающейся воды. Правда, его редко охватывало желание передавать картины живой природы, потому что она интересовала его скорее как фон для изображения фигур и лиц, отмеченных мыслью, страстями или страданием. А такого рода набросков он скопил за время своих скитаний великое множество. Гордое достоинство индейских вождей, смуглая красота индианок, мирная жизнь вигвамов, тайные вылазки, битва под угрюмыми соснами, гарнизон пограничной крепости, диковинная фигура старика француза, воспитанного при дворе, обветренного и поседевшего в этих суровых краях, - вот сюжеты нарисованных им портретов и картин. Упоение опасностью, взрывы необузданных страстей, борьба неистовых сил, любовь, ненависть, скорбь, исступление - словом, весь потрепанный арсенал чувств нашей древней земли представился ему в новом свете. В его папках хранились иллюстрации к книге его памяти, и силою своего гения он должен был преобразить их в высокие создания искусства и вдохнуть в них бессмертие. Он ощущал, что та глубокая мудрость, которую он всегда стремился постичь в живописи, теперь найдена.

Но всюду - среди ласковой и угрюмой природы, в грозных чащах леса и в убаюкивающем покое рощ - за ним неотступно следовали два образа, два призрачных спутника. Как все люди, захваченные одним всепоглощающим стремлением, художник стоял в стороне от обычных людей. Для него не существовало иных надежд, иных радостей, кроме тех, что были в конечном счете связаны с его искусством. И хотя он отличался мягким обхождением и искренностью в намерениях и поступках, добрые чувства были чужды его душе; сердце его было холодно, и ни одному живому существу не дозволялось приблизиться, чтобы согреть его. Однако эти два образа сильнее, чем кто-либо другой, вызывали в нем тот необъяснимый интерес, который всегда привязывал его к увековеченным его кистью созданиям. Он с такой проницательностью заглянул в их душу и с таким неподражаемым мастерством отобразил плоды своих наблюдений на портретах, что ему уже немного оставалось для достижения того уровня - его собственного сурового идеала, - до которого не поднимался еще ни один гений. Ему удалось, во всяком случае так он полагал, разглядеть во тьме будущего страшную тайну и несколькими неясными намеками воспроизвести ее на портретах. Столько душевных сил, столько воображения и ума затратил он на проникновение в характеры Уолтера и Элинор, что чуть ли не считал их самих своими творениями, подобно тем тысячам образов, которыми он населил царство живописи. И потому призраки Уолтера и Элинор неслышно проносились перед ним в сумраке лесов, парили в облаках брызг над водопадам и, встречали его взор на зеркальной глади озер и не таяли даже под жаркими лучами полуденного солнца. Они неотступно стояли в его воображении, но не как навязчивые образы живых, не как бледные духи умерших, - нет, они всегда являлись ему такими, какими он изобразил их на портретах, с тем неизменным выражением, которое его магический дар вызвал на поверхность из скрытых тайников их души. Он не мог уехать за океан, не повидав еще раз двойников этих призрачных портретов, - и он отправился к ним.

«О волшебное искусство! - в увлечении размышлял он по дороге. - Ты подобно самому Творцу. Бесчисленное множество неясных образов возникает из небытия по одному твоему знаку. Мертвые оживают вновь; ты возвращаешь их в прежнее окружение и наделяешь их тусклые тени блеском новой жизни, даруя им бессмертие на земле. Ты навсегда запечатлеваешь промелькнувшие исторические события. Благодаря тебе прошлое перестает быть прошлым, ибо стоит тебе дотронуться до него - и все великое навсегда остается в настоящем, и замечательные личности живут в веках, изображенные в момент свершения тех самых деяний, которые их прославили. О всемогущее искусство! Перенося едва различимые тени прошлого в краткий, залитый солнцем миг, называемый настоящим, можешь ли ты вызвать сюда же погруженное во мрак будущее и дать им встретиться? Разве я не достиг этого? Разве я не пророк твой?»

Охваченный этими гордыми и в то же время печальными мыслями, художник начал разговаривать вслух, идя по шумным улицам среди людей, которые не догадывались о терзавших его думах, а приведись им подслушать его размышления, не поняли бы их, да и вряд ли захотели бы понять. Плохо, когда человек вынашивает в одиночестве тщеславную мечту. Если вокруг него нет никого, по кому он мог бы равняться, его стремления, надежды и желания грозят сделаться необузданными, а сам он может уподобиться безумцу или даже стать им. Читая в чужих душах с прозорливостью почти сверхъестественной, художник не видел смятения в своей собственной душе.

Вот, верно, их дом, - проговорил он и, прежде чем постучать, внимательно оглядел фасад. - Боже, помоги мне! Эта картина! Неужели она всегда будет стоять перед моими глазами? Куда бы я ни смотрел, на дверь ли, на окна, - в рамке их я постоянно вижу эту картину, смело написанную, сверкающую сочными красками. Лица - как на портретах, а позы и жесты - с наброска!

Он постучал.

Скажите, портреты здесь? - спросил он слугу, а затем, опомнившись, поправился: - Господин и госпожа дома?

Художника провели в гостиную, дверь из которой вела в одну из внутренних комнат такой же величины. Поскольку в первой комнате никого не оказалось, художник прошел к двери, и здесь взорам его представились и портреты, и сами их живые прототипы, так давно занимавшие его мысли. Невольно он замер у порога.

Его появления не заметили. Супруги стояли перед портретами, с которых Уолтер только что отдернул пышный шелковый занавес. Одной рукой он еще держал золотой шнур, а другой сжимал руку жены. Давно скрытые от глаз, портреты с прежней силой приковывали к себе взор, поражая совершенством исполнения, и, казалось, не дневной свет оживлял их, а сами они наполняли комнату каким-то горестным сиянием. Портрет Элинор выглядел почти как сбывшееся пророчество. Задумчивость, перешедшая потом в легкую печаль, с годами сменилась на ее лице выражением сдержанной муки. Случись Элинор испытать страх, ее лицо стало бы точным повторением ее портрета. Черты Уолтера приняли хмурое и угрюмое выражением лишь изредка они оживлялись, чтобы через минуту стать еще более мрачными. Он переводил глаза с Элинор на ее портрет, затем взглянул на свой и погрузился в его созерцание.

Художнику показалось, что он слышит у себя за спиной тяжелую поступь судьбы, приближающейся к своим жертвам. Странная мысль зашевелилась у него в мозгу. Не в нем ли самом воплотилась судьба, не его ли избрала она орудием в том несчастье, которое он когда-то предсказал и которое теперь готово было свершиться?

Однако Уолтер все еще молча рассматривал свой портрет, как бы ведя немой разговор с собственной душой, запечатленной на холсте, и постепенно отдаваясь роковым чарам, которыми художник наделил картину. Но вот глаза его загорелись, а лицо Элинор, наблюдавшей, как ярость овладевает им, исказилось от ужаса, и когда, оторвав взгляд от картины, он обернулся к жене, сходство их с портретами стало совершенным.

Пусть исполнится воля рока! - неистово завопил Уолтер. - Умри!

Он выхватил кинжал, бросился к отпрянувшей Элинор и занес его над ней. Их жесты, выражение и вся сцена в точности воспроизводили набросок художника. Картина во всей ее трагической яркости была закончена.

Остановись, безумец! - воскликнул художник.

Кинувшись вперед, он встал между несчастными, ощущая, что наделен такой же властью распоряжаться их судьбами, как изменять композицию своих полотен. Он напоминал волшебника, повелевающего духами, которых сам вызвал.

Что это? - промолвил Уолтер, и обуревавшая его ярость уступила место мрачному унынию. - Неужели судьба не даст свершиться своему же велению?

Несчастная женщина! - обернулся художник к Элинор. - Разве я не предупреждал вас?

Разве рассказ этот не заключает в себе глубокой морали? Если бы можно было предугадать и показать нам последствия всех или хотя бы одного из наших поступков, некоторые из нас назвали бы это судьбой и устремились ей навстречу, другие дали бы себя увлечь потоком своих страстей, - но все равно никого пророческие портреты не заставили бы свернуть с избранного пути.

Пер. с англ. И. Разумовской и С. Самостреловой