Первое название один день ивана денисовича. Солженицын «Один день Ивана Денисовича» – история создания и публикации

В пять часов утра, как всегда, пробило подъём – молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошёл сквозь стёкла, намёрзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.

Звон утих, а за окном всё так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три жёлтых фонаря: два – на зоне, один – внутри лагеря.

И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки – выносить.

Шухов никогда не просыпал подъёма, всегда вставал по нему – до развода было часа полтора времени своего, не казённого, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптёркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку – тоже накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное – если в миске что осталось, не удержишься, начнёшь миски лизать. А Шухову крепко запомнились слова его первого бригадира Кузёмина – старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет, и своему пополнению, привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:

– Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.

Насчёт кума – это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только береженье их – на чужой крови.

Всегда Шухов по подъёму вставал, а сегодня не встал. Ещё с вечера ему было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон чудилось – то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Всё не хотелось, чтобы утро.

Но утро пришло своим чередом.

Да и где тут угреешься – на окне наледи намётано, и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку – здоровый барак! – паутинка белая. Иней.

Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки , с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвёрнутый рукав, сунув обе ступни вместе. Он не видел, но по звукам всё понимал, что делалось в бараке и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается инвалид, лёгкая работа, а ну-ка поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из сушилки. А вот – и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить). Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир сейчас в хлеборезку пойдёт, а бригадир – в штабной барак, к нарядчикам.

Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, – Шухов вспомнил: сегодня судьба решается – хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства мастерских на новый объект «Соцгородок». А Соцгородок тот – поле голое, в увалах снежных, и, прежде чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать – чтоб не убежать. А потом строить.

Там, верное дело, месяц погреться негде будет – ни конурки. И костра не разведёшь – чем топить? Вкалывай на совесть – одно спасение.

Бригадир озабочен, уладить идёт. Какую-нибудь другую бригаду, нерасторопную, заместо себя туда толкануть. Конечно, с пустыми руками не договоришься. Полкило сала старшему нарядчику понести. А то и килограмм.

Испыток не убыток, не попробовать ли в санчасти косануть , от работы на денёк освободиться? Ну прямо всё тело разнимает.

И ещё – кто из надзирателей сегодня дежурит?

Дежурит – вспомнил – Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь – прямо страшно, а узнали его – из всех дежурняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает. Так что полежать можно, аж пока в столовую девятый барак.

Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алёшка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.

Старики дневальные, вынеся обе параши, забранились, кому идти за кипятком. Бранились привязчиво, как бабы. Электросварщик из 20-й бригады рявкнул:

– Эй, фитили! – и запустил в них валенком. – Помирю!

Валенок глухо стукнулся об столб. Замолчали.

В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:

– Василь Фёдорыч! В продстоле передёрнули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?

Он тихо это сказал, но уж конечно вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.

А Шухов лежал и лежал на спрессовавшихся опилках своего матрасика. Хотя бы уж одна сторона брала – или забило бы в ознобе, или ломота прошла. А ни то ни сё.

Пока баптист шептал молитвы, с ветерка вернулся Буйновский и объявил никому, но как бы злорадно:

– Ну, держись, краснофлотцы! Тридцать градусов верных!

И Шухов решился – идти в санчасть.

И тут же чья-то имеющая власть рука сдёрнула с него телогрейку и одеяло. Шухов скинул бушлат с лица, приподнялся. Под ним, равняясь головой с верхней нарой вагонки, стоял худой Татарин.

Значит, дежурил не в очередь он и прокрался тихо.

– Ще-восемьсот пятьдесят четыре! – прочёл Татарин с белой латки на спине чёрного бушлата. – Трое суток кондея с выводом!

И едва только раздался его особый сдавленный голос, как во всём полутёмном бараке, где лампочка горела не каждая, где на полусотне клопяных вагонок спало двести человек, сразу заворочались и стали поспешно одеваться все, кто ещё не встал.

– За что, гражданин начальник? – придавая своему голосу больше жалости, чем испытывал, спросил Шухов.

С выводом на работу – это ещё полкарцера, и горячее дадут, и задумываться некогда. Полный карцер – это когда без вывода .

– По подъёму не встал? Пошли в комендатуру, – пояснил Татарин лениво, потому что и ему, и Шухову, и всем было понятно, за что кондей.

На безволосом мятом лице Татарина ничего не выражалось. Он обернулся, ища второго кого бы, но все уже, кто в полутьме, кто под лампочкой, на первом этаже вагонок и на втором, проталкивали ноги в чёрные ватные брюки с номерами на левом колене или, уже одетые, запахивались и спешили к выходу – переждать Татарина на дворе.

Если б Шухову дали карцер за что другое, где б он заслужил, – не так бы было обидно. То и обидно было, что всегда он вставал из первых. Но отпроситься у Татарина было нельзя, он знал. И, продолжая отпрашиваться просто для порядка, Шухов, как был в ватных брюках, не снятых на ночь (повыше левого колена их тоже был пришит затасканный, погрязневший лоскут, и на нём выведен чёрной, уже поблекшей краской номер Щ-854), надел телогрейку (на ней таких номера было два – на груди один и один на спине), выбрал свои валенки из кучи на полу, шапку надел (с таким же лоскутом и номером спереди) и вышел вслед за Татарином.

Вся 104-я бригада видела, как уводили Шухова, но никто слова не сказал: ни к чему, да и что скажешь? Бригадир бы мог маленько вступиться, да уж его не было. И Шухов тоже никому ни слова не сказал, Татарина не стал дразнить. Приберегут завтрак, догадаются.

Так и вышли вдвоём.

Мороз был со мглой, прихватывающей дыхание. Два больших прожектора били по зоне наперекрест с дальних угловых вышек. Светили фонари зоны и внутренние фонари. Так много их было натыкано, что они совсем засветляли звёзды.

Скрипя валенками по снегу, быстро пробегали зэки по своим делам – кто в уборную, кто в каптёрку, иной – на склад посылок, тот крупу сдавать на индивидуальную кухню. У всех у них голова ушла в плечи, бушлаты запахнуты, и всем им холодно не так от мороза, как от думки, что и день целый на этом морозе пробыть.

А Татарин в своей старой шинели с замусленными голубыми петлицами шёл ровно, и мороз как будто совсем его не брал.

18 ноября исполняется 50 лет со дня публикации повести "Один день Ивана Денисовича" - самого известного, и, по мнению многих, лучшего литературного произведения Александра Солженицына.

Судьба повести отразила российскую историю. В годы хрущевской оттепели она была издана и поднята на щит в СССР, при Брежневе запрещена и изъята из библиотек, а в 1990-х годах включена в обязательную школьную программу по литературе.

6 ноября, в канун юбилея, Владимир Путин принял вдову писателя Наталью Солженицыну, поделившуюся своей озабоченностью по поводу сокращения количества часов, отведенных в школьной программе на изучение литературы.

В телесюжет попали фразы Солженицыной о том, что "без знания истории и литературы человек ходит как хромой" и "беспамятство - это болезнь слабого человека, и слабого общества, и слабого государства". Президент пообещал "поговорить с министерством образования".

Солженицын считается литературным классиком, но, был, скорее, великим историком.

Главный труд, принесший ему мировую славу, "Архипелаг ГУЛАГ" - не роман, а фундаментальное научное исследование, да еще выполненное с риском для жизни. Большинством его литературных произведений сегодня, мягко говоря, не зачитываются.

Но первая проба пера, "Один день", оказалась исключительно удачной. Эта повесть поражает колоритными характерами и сочным языком и разобрана на цитаты.

Автор и его герой

Александр Солженицын, по образованию учитель математики, на войне капитан-артиллерист, в феврале 1945 года был арестован в Восточной Пруссии органами СМЕРШа. Цензура перлюстрировала его письмо другу, воевавшему на другом фронте, содержавшее какое-то критическое замечание о Верховном Главнокомандующем.

Будущий писатель, по его словам, мечтавший о литературе со школьных лет, после допросов на Лубянке получил восемь лет заключения, которые отбывал сначала в московской научно-конструкторской "шарашке", затем в одном из лагерей в Экибастузской области Казахстана. Срок у него закончился в один месяц со смертью Сталина.

Живя на поселении в Казахстане, Солженицын испытал тяжелейшую психологическую травму: у него диагностировали рак. Точно неизвестно, имела ли место врачебная ошибка или редчайший случай исцеления от смертельного недуга.

Есть поверье, что тот, кого хоронили заживо, потом живет долго. Солженицын умер в 89 лет, и не от онкологии, а от сердечной недостаточности.

Image caption Накануне юбилея Владимир Путин встретился с вдовой писателя

Замысел "Одного дня Ивана Денисовича" родился в лагере зимой 1950-1951 годов и был воплощен в Рязани, где автор в июне 1957 года поселился после возвращения из ссылки и работал школьным учителем. Солженицын начал писать 18 мая и закончил 30 июня 1959 года.

"Я в какой-то долгий лагерный зимний день таскал носилки с напарником и подумал: как описать всю нашу лагерную жизнь? По сути, достаточно описать один всего день в подробностях, в мельчайших подробностях, притом день самого простого работяги. И даже не надо нагнетать каких-то ужасов, не надо, чтоб это был какой-то особенный день, а - рядовой, вот тот самый день, из которого складываются годы. Задумал я так, и этот замысел остался у меня в уме, девять лет я к нему не прикасался и только через девять лет сел и написал", - впоследствии вспоминал он.

"Писал я его недолго совсем, - признавался Солженицын. - Это всегда получается так, если пишешь из густой жизни, быт которой ты чрезмерно знаешь, и не то что не надо там догадываться до чего-то, что-то пытаться понять, а только отбиваешься от лишнего материала, только-только чтобы лишнее не лезло, а вот вместить самое необходимое".

В одном из интервью в 1976 году Солженицын вернулся к этой мысли: "Достаточно в одном дне все собрать, как по осколочкам, достаточно описать только один день одного среднего, ничем не примечательного человека с утра и до вечера. И будет все".

Главным героем Солженицын сделал русского крестьянина, солдата и зэка Ивана Денисовича Шухова.

День от подъема до отбоя сложился для него удачно, и "засыпал Шухов, вполне удоволенный". Трагизм заключался в последней скупой фразе: "Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов - три дня лишних набавлялось..."

Твардовский и Хрущев

Image caption Александр Твардовский был поэтом и гражданином

Встречей с читателями повесть была обязана двум людям: главному редактору "Нового мира" Александру Твардовскому и Никите Хрущеву.

Советский классик, орденоносец и лауреат, Твардовский был сыном раскулаченного смоленского крестьянина и не забыл ничего, что доказал посмертно опубликованной поэмой "По праву памяти".

Солженицын еще на фронте почувствовал в авторе "Теркина" родственную душу. В автобиографической книге "Бодался теленок с дубом" он отметил "крестьянскую деликатность, которая позволяла ему останавливаться перед всякой ложью на последнем миллиметре, нигде этого миллиметра не переступил, нигде! - оттого и вышло чудо!"

"Но за поэтическим значением Твардовского сегодня не то, чтобы забывается, но многим кажется уже не таким существенным его значение как редактора лучшего литературно-общественного журнала прошлого века. Конечно, значение "Нового мира" шире одной публикации Солженицына. Это был мощный просветительский журнал, открывший для нас военную прозу, "деревенщиков", печатавший по возможности лучшие образцы западной литературы. Это был журнал новой критики, которая в отличие от критики 30-х годов не "овец" от "козлищ" отделяла, а говорила о жизни и литературе", - пишет современный историк-литературовед Павел Басинский.

"Два журнала в истории России носят авторское имя - "Современник" Некрасова и "Новый мир" Твардовского. Оба имели одновременно и блистательную, и горько-печальную судьбу. Оба были любимыми, самыми драгоценными детищами двух великих и очень сродственных русских поэтов, и оба же стали их личными трагедиями, самыми тяжелыми поражениями в жизни, несомненно, приблизившими их смерть", - указывает он.

10 ноября 1961 года Солженицын через Раису Орлову, жену своего однокамерника на "шарашке" Льва Копелева, передал рукопись "Одного дня" редактору отдела прозы "Нового мира" Анне Берзер. Он не указал своего имени, по совету Копелева Берзер написала на первой странице: "А.Рязанский".

8 декабря Берзер показала рукопись вышедшему из отпуска Твардовскому со словами: "Лагерь глазами мужика, очень народная вещь".

Твардовский прочитал повесть в ночь с 8 на 9 декабря. По его словам, лежал в постели, но был до того потрясен, что встал, надел костюм и продолжил чтение сидя.

"Сильнейшее впечатление последних дней - рукопись А. Рязанского (Солженицына)", - записал он в дневнике.

Эту повесть обязан прочитать каждый гражданин изо всех двухсот миллионов граждан Советского Союза Анна Ахматова

11 декабря Твардовский телеграфировал Солженицыну, попросив его приехать в Москву как можно скорее.

Уже на следующий день состоялась первая встреча автора с редакцией "Нового мира". Солженицын считал свое произведение рассказом и изначально озаглавил "Щ-854. Один день одного зэка". "Новомирцы" предложили слегка изменить название и "для весомости" считать рассказ повестью.

Твардовский показал рукопись Чуковскому, Маршаку, Федину, Паустовскому, Эренбургу.

Корней Чуковский назвал свой отзыв "Литературное чудо": "Шухов - обобщенный характер русского простого человека: жизнестойкий, "злоупорный", выносливый, мастер на все руки, лукавый - и добрый. Родной брат Василия Теркина. Рассказ написан ЕГО языком, полным юмора, колоритным и метким".

Твардовский понимал цензурную непроходимость "Ивана Денисовича", но накануне XXII съезда КПСС, на котором Хрущев готовился провести решение о выносе Сталина из Мавзолея, почувствовал, что момент наступил.

6 августа он передал помощнику Хрущева Владимиру Лебедеву рукопись и сопроводительное письмо, в котором были слова: "Имя автора до сих пор никому не было известно, но завтра может стать одним из замечательных имен нашей литературы. Если Вы найдете возможность уделить внимание этой рукописи, я буду счастлив, как если бы речь шла о моем собственном произведении".

По некоторым данным, Твардовский вручил копию также зятю Хрущева Алексею Аджубею.

15 сентября Лебедев сообщил Твардовскому, что Хрущев повесть прочитал, одобрил и распорядился представить в ЦК 23 экземпляра рукописи для всех членов руководства.

Вскоре состоялось какое-то очередное партийно-литературное совещание, один из участников которого заявил, что не понимает, как вещь, подобная "Ивану Денисовичу", может кому-то нравиться.

"Я знаю, по крайней мере, одного человека, который прочитал, и ему понравилось", - ответил Твардовский.

Если бы не было Твардовского как главного редактора журнала, повесть эта не была бы напечатана. И если бы не было Хрущева в тот момент - тоже не была бы напечатана. Напечатание моей повести в Советском Союзе, в 62-м году, подобно явлению против физических законов Александр Солженицын

Вопрос о публикации обсуждался, ни много, ни мало, на Президиуме ЦК. 12 октября, за пять дней до открытия XXII съезда, решение было принято.

18 ноября номер "Нового мира" с повестью был отпечатан и начал распространяться по стране. Тираж составлял 96900 экземпляров, но, по указанию Хрущева, был увеличен на 25 тысяч. Через несколько месяцев повесть была переиздана "Роман-газетой" (700 тысяч экземпляров) и отдельной книгой.

В интервью Би-би-си к 20-летию выхода "Одного дня Ивана Денисовича" Солженицын вспоминал:

"Совершенно ясно: если бы не было Твардовского как главного редактора журнала - нет, повесть эта не была бы напечатана. Но я добавлю. И если бы не было Хрущева в тот момент - тоже не была бы напечатана. Больше: если бы Хрущев именно в этот момент не атаковал Сталина еще один раз - тоже бы не была напечатана. Напечатание моей повести в Советском Союзе, в 62-м году, подобно явлению против физических законов".

Солженицын считал большой победой то, что его повесть впервые вышла в СССР, а не на Западе.

"По реакции западных социалистов видно: если б ее напечатали на Западе, да эти самые социалисты говорили бы: все ложь, ничего этого не было. Только потому у всех отнялись языки, что это напечатано с разрешения ЦК в Москве, вот это потрясло", - заявил он Би-би-си.

Редакторы и цензоры выставили ряд замечаний, с частью которых автор согласился.

"Самое смешное для меня, ненавистника Сталина, - хоть один раз требовалось назвать Сталина как виновника бедствий. И действительно - он ни разу никем не был в рассказе упомянут! Это не случайно, конечно, у меня вышло: мне виделся советский режим, а не Сталин один. Я сделал эту уступку: помянул "батьку усатого" один раз", - вспоминал он.

Неофициально Солженицыну говорили, что повесть стала бы значительно лучше, если бы он сделал своего Шухова не невинно пострадавшим колхозником, а невинно пострадавшим секретарем обкома.

Критиковали "Ивана Денисовича" и с противоположных позиций. Варлам Шаламов считал, что Солженицын в угоду цензорам приукрасил реальность, и особенно возмущался неправдоподобным, по его мнению, эпизодом, в котором Шухов испытывает радость от своего подневольного труда.

Солженицын сразу сделался знаменитостью.

Можно жить "лучше и веселее", когда на тебя работают условные "зэки". Но когда вся страна увидела этого "зэка" в лице Ивана Денисовича, она протрезвела и поняла: так жить нельзя! Павел Басинский, историк-литературовед

"Со всей России как взорвались письма ко мне, и в письмах люди писали, что они пережили, что у кого было. Или настаивали встретиться со мной и рассказать, и я стал встречаться. Все просили меня, автора первой лагерной повести, писать еще, еще описать весь этот лагерный мир. Они не знали моего замысла и не знали, сколько у меня уже написано, но несли и несли мне недостающий материал. Так я собрал неописуемый материал, который в Советском Союзе и собрать нельзя, - только благодаря "Ивану Денисовичу". Так что он стал пьедесталом для "Архипелага ГУЛАГа", - вспоминал он.

Некоторые писали на конвертах: "Москва, журнал "Новый мир", Ивану Денисовичу", - и почта доходила.

Накануне 50-летия публикации повести ее переиздали в виде двухтомника: в первую книжку вошла она сама, а во вторую - письма, полвека пролежавшие под спудом в архиве "Нового мира".

"Публикация в "Современнике" "Записок охотника" Тургенева объективно приблизила отмену крепостного права. Потому что можно еще продавать условных "крепостных", но продавать Хоря и Калиныча, как свиней, согласитесь, уже невозможно. Можно жить "лучше и веселее", когда на тебя работают условные "зэки". Но когда вся страна увидела этого "зэка" в лице Ивана Денисовича, она протрезвела и поняла: так жить нельзя!" - писал Павел Басинский.

Редакция номинировала "Один день Ивана Денисовича" на Ленинскую премию. "Литературным генералам" было неудобно критиковать содержание книги, которую одобрил сам Хрущев, и они придрались к тому, что раньше высшей награды удостаивались исключительно романы, а не "произведения малых форм".

Бодание с дубом

После снятия Хрущева задули другие ветры.

5 февраля 1966 года партийный босс Узбекистана Шараф Рашидов направил в политбюро записку, в которой отдельно упомянул Солженицына, назвав его "клеветником" и "врагом нашей замечательной действительности".

"Ведь на самом деле, товарищи, никто до сих пор не выступил с партийных позиций по поводу книги Ивана Денисовича", - возмущался Брежнев, перепутав героя и автора.

"Когда стоял у руководства Хрущев, нанесен нам огромнейший вред в идеологической работе. Мы развращали интеллигенцию. А об Иване Денисовиче сколько мы спорили, сколько говорили! Но он поддерживал всю эту лагерную литературу!" - заявил Михаил Суслов.

Солженицыну давали понять, что он может вписаться в систему, если забудет про "тему репрессий" и станет писать о жизни деревни или еще о чем-нибудь. Но он продолжил тайно собирать материалы для "Архипелага ГУЛАГ", за несколько лет встретившись примерно с тремястами бывшими лагерниками и ссыльными.

Даже диссиденты в то время требовали соблюдения прав человека, но не замахивались на советскую власть как таковую. Акции проводились под лозунгом: "Уважайте вашу конституцию!"

Солженицын первым, в "Одном дне" косвенно, а в "Архипелаге" прямо, заявил, что дело не только в Сталине, что коммунистический режим был преступным с момента возникновения и остается таковым, что над "ленинской гвардией", по большому счету, свершилась историческая справедливость.

У Солженицына была своя судьба, он не хотел, да и объективно не мог пожертвовать "Архипелагом" даже ради Твардовского Павел Басинский

По мнению ряда исследователей, Солженицын в одиночку одержал историческую победу над всемогущим советским государством. В партийном руководстве было немало сторонников официального пересмотра решений XX съезда и реабилитации Сталина, но публикация "Архипелага" в Париже в декабре 1973 года стала такой бомбой, что вопрос предпочли оставить в подвешенном состоянии.

В СССР кампания против Солженицына приобрела беспрецедентный характер. Со времен Троцкого пропагандистская машина не боролась с таким размахом против одного человека. Газеты изо дня в день публиковали письма "советских писателей" и "простых трудящихся" с лейтмотивом: "Я не читал этой книги, но глубоко ей возмущен!"

Оперируя вырванными из контекста цитатами, Солженицына обвиняли в симпатиях к нацизму и приклеили ему ярлык "литературный власовец".

На многих граждан это произвело действие, обратное желаемому: значит, не та стала советская власть, если человек, находясь в Москве, открыто заявляет, что она ему не нравится, и до сих пор жив!

Родился анекдот: в энциклопедии будущего в статье "Брежнев" будет написано: "политический деятель эпохи Солженицына и Сахарова".

Вопрос, что делать с неуправляемым писателем, долго обсуждался на самом высоком уровне. Премьер Алексей Косыгин требовал дать ему лагерный срок. Министр внутренних дел Николай Щелоков в записке Брежневу призывал "не казнить врагов, а душить их в объятиях". В конце концов, возобладала точка зрения председателя КГБ Юрия Андропова.

12 февраля 1974 года Солженицын был арестован, а на следующий день лишен гражданства и "выдворен за пределы СССР" (посажен в самолет, вылетавший в ФРГ).

За всю историю Советского Союза это экзотическое наказание применялось лишь дважды: к Солженицыну и Троцкому.

Вопреки распространенному мнению, Нобелевскую премию по литературе Солженицын получил не за "Архипелаг ГУЛАГ", а раньше, в 1970 году, с формулировкой: "За нравственную силу, с которой он следовал непреложным традициям русской литературы".

Вскоре после этого все издания "Одного дня Ивана Денисовича" были изъяты из библиотек. Сохранившиеся на руках экземпляры стоили на черном рынке 200 рублей - полторы месячные зарплаты среднего советского трудящегося.

В день изгнания Солженицына специальным приказом Главлита все его произведения запретили официально. Запрет был отменен 31 декабря 1988 года.

Суслов высказался в том духе, что если снять его с работы немедленно, "он сейчас уйдет героем".

Твардовскому принялись создавать невыносимые условия и изводить придирками. "Новый мир" перестали выписывать армейские библиотеки - это был сигнал, всем понятный.

Завотделом культуры ЦК Василий Шауро заявил председателю правлению Союза писателей Георгию Маркову: "Все разговоры с ним и ваши действия должны подталкивать Твардовского к уходу из журнала".

Твардовский много раз обращался к Брежневу, министру культуры Петру Демичеву и другим начальникам, прося прояснить его положение, но получал уклончивые ответы.

В феврале 1970 года измученный Твардовский сложил с себя редакторские полномочия. Вскоре после этого у него обнаружили рак легкого. "Команда "Нового мира" после его ухода была разогнана.

Солженицына впоследствии упрекали в том, что он, отказавшись от компромисса, "подставил" Твардовского и "Новый мир", которые так много для него сделали.

По мнению Павла Басинского, "у Солженицына была своя судьба, он не хотел, да и объективно не мог пожертвовать "Архипелагом" даже ради Твардовского".

В свою очередь, Солженицын в изданной в 1975 году на Западе книге "Бодался теленок с дубом" воздал должное Твардовскому, но раскритиковал остальных "новомирцев" за то, что они, как он считал, "не оказали мужественного сопротивления, не пошли на личные жертвы".

По его словам, "гибель "Нового мира" была лишена красоты, поскольку не содержала даже самой малой попытки публичной борьбы".

"Невеликодушие его памяти меня ошеломило", - написал в переправленной за границу статье бывший заместитель Твардовского Владимир Лакшин.

Вечный диссидент

Находясь в СССР, Солженицын в интервью американскому телеканалу Си-би-эс назвал современную историю "историей бескорыстной щедрости Америки и неблагодарности всего мира".

Однако, поселившись в штате Вермонт, он не стал петь дифирамбы американской цивилизации и демократии, а принялся критиковать их за материализм, бездуховность и слабость в борьбе против коммунизма.

"Одна из ваших ведущих газет после конца Вьетнама на целую страницу дала заголовок: "Благословенная тишина". Врагу не пожелал бы я такой благословенной тишины! Мы уже сейчас слышим голоса: "Отдайте Корею, и будем жить тихо". Отдайте Португалию, отдайте Израиль, отдайте Тайвань, отдайте еще десять африканских стран, дайте только нам возможность спокойно жить. Дайте возможность нам ездить в наших широких автомобилях по нашим прекрасным дорогам. Дайте возможность нам спокойно играть в теннис и гольф. Дайте спокойно нам смешивать коктейли, как мы привыкли. Дайте нам видеть на каждой странице журнала улыбку с распахнутыми зубами и с бокалом", - заявил он в одном публичном выступлении.

В результате на Западе многие не то чтобы полностью охладели к Солженицыну, но начали относиться к нему как к чудаку со старомодной бородой и излишне радикальными взглядами.

После августа 91-го большинство политэмигрантов советского периода приветствовали перемены в России, стали охотно наезжать в Москву, но жить предпочли на комфортабельном стабильном Западе.

Image caption Солженицын на думской трибуне (ноябрь 1994 года)

Солженицын, один из немногих, вернулся на родину.

Свой приезд он обставил, по выражению ироничных журналистов, как явление Христа народу: прилетел во Владивосток и отправился через всю страну на поезде, в каждом городе встречаясь с гражданами.

Без эфира и ордена

Надежда стать национальным пророком наподобие Льва Толстого не сбылась. Россияне были озабочены текущими проблемами, а не глобальными вопросами бытия. Общество, хлебнувшее информационной свободы и плюрализма мнений, не склонно было принимать кого-либо в качестве непререкаемого авторитета. Солженицына уважительно выслушивали, но следовать его указаниям не спешили.

Авторскую программу на российском телевидении вскоре закрыли: по мнению Солженицына, руководствуясь политическими соображениями; по словам телевизионщиков, потому что он начал повторяться и потерял рейтинг.

Писатель принялся критиковать российские порядки так же, как критиковал советские и американские, и отказался принять орден Андрея Первозванного, которым его наградил Борис Ельцин.

При жизни Солженицыну адресовали упреки в мессианстве, тяжеловесной серьезности, завышенных претензиях, высокомерном морализаторстве, неоднозначном отношении к демократии и индивидуализму, увлечении архаичными идеями монархии и общины. Но, в конце концов, каждый человек, а солженицынского масштаба и подавно, имеет право на свое нетривиальное мнение.

Все это ушло в прошлое вместе с ним. Остались книги.

"И уже совершенно неважно, будет включен "Архипелаг ГУЛАГ" в обязательную школьную программу или не будет, - написал в канун юбилея политобозреватель Андрей Колесников. - Потому что абсолютно свободный Александр Солженицын все равно уже вошел в необязательную вечность".

В пять часов утра, как всегда, пробило подъем -- молотком об рельс у
штабного барака. Перерывистый звон слабо прошел сквозь стекла, намерзшие в
два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго
рукой махать.
Звон утих, а за окном все так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал
к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три желтых фонаря: два -- на
зоне, один -- внутри лагеря.
И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные
брали бочку парашную на палки -- выносить.
Шухов никогда не просыпал подъема, всегда вставал по нему -- до развода
было часа полтора времени своего, не казенного, и кто знает лагерную жизнь,
всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на
рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему
босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптеркам,
где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в
столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку -- тоже
накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное -- если в миске что
осталось, не удержишься, начнешь миски лизать. А Шухову крепко запомнились
слова его первого бригадира КузЈмина -- старый был лагерный волк, сидел к
девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет и своему пополнению,
привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:
-- Здесь, ребята, закон -- тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот
кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму1 ходит
стучать.
Насчет кума -- это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только
береженье их -- на чужой крови.
Всегда Шухов по подъему вставал, а сегодня не встал. Еще с вечера ему
было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон
чудилось -- то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Все не хотелось,
чтобы утро.
Но утро пришло своим чередом.
Да и где тут угреешься -- на окне наледи наметано, и на стенах вдоль
стыка с потолком по всему бараку -- здоровый барак! -- паутинка белая. Иней.
Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки, с головой накрывшись
одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвернутый рукав, сунув обе
ступни вместе. Он не видел, но по звукам все понимал, что делалось в бараке
и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли
одну из восьмиведерных параш. Считается, инвалид, легкая работа, а ну-ка,
поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из

Сушилки. А вот -- и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить).
Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир
сейчас в хлеборезку пойдет, а бригадир -- в штабной барак, к нарядчикам.
Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, -- Шухов вспомнил:
сегодня судьба решается -- хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства
мастерских на новый объект "Соцбытгородок".

Один день Ивана Денисовича

В пять часов утра, как всегда, пробило подъём – молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошёл сквозь стёкла, намёрзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.

Звон утих, а за окном всё так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три жёлтых фонаря: два – на зоне, один – внутри лагеря.

И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки – выносить.

Шухов никогда не просыпал подъёма, всегда вставал по нему – до развода было часа полтора времени своего, не казённого, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптёркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку – тоже накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное – если в миске что осталось, не удержишься, начнёшь миски лизать. А Шухову крепко запомнились слова его первого бригадира Кузёмина – старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет, и своему пополнению, привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:

– Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.

Насчёт кума – это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только береженье их – на чужой крови.

Всегда Шухов по подъёму вставал, а сегодня не встал. Ещё с вечера ему было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон чудилось – то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Всё не хотелось, чтобы утро.

Но утро пришло своим чередом.

Да и где тут угреешься – на окне наледи намётано, и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку – здоровый барак! – паутинка белая. Иней.

Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки , с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвёрнутый рукав, сунув обе ступни вместе. Он не видел, но по звукам всё понимал, что делалось в бараке и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается инвалид, лёгкая работа, а ну-ка поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из сушилки. А вот – и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить). Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир сейчас в хлеборезку пойдёт, а бригадир – в штабной барак, к нарядчикам.

Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, – Шухов вспомнил: сегодня судьба решается – хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства мастерских на новый объект «Соцгородок». А Соцгородок тот – поле голое, в увалах снежных, и, прежде чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать – чтоб не убежать. А потом строить.

Там, верное дело, месяц погреться негде будет – ни конурки. И костра не разведёшь – чем топить? Вкалывай на совесть – одно спасение.

Бригадир озабочен, уладить идёт. Какую-нибудь другую бригаду, нерасторопную, заместо себя туда толкануть. Конечно, с пустыми руками не договоришься. Полкило сала старшему нарядчику понести. А то и килограмм.

Испыток не убыток, не попробовать ли в санчасти косануть , от работы на денёк освободиться? Ну прямо всё тело разнимает.

И ещё – кто из надзирателей сегодня дежурит?

Дежурит – вспомнил – Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь – прямо страшно, а узнали его – из всех дежурняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает. Так что полежать можно, аж пока в столовую девятый барак.

Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алёшка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.

Старики дневальные, вынеся обе параши, забранились, кому идти за кипятком. Бранились привязчиво, как бабы. Электросварщик из 20-й бригады рявкнул:

– Эй, фитили! – и запустил в них валенком. – Помирю!

Валенок глухо стукнулся об столб. Замолчали.

В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:

– Василь Фёдорыч! В продстоле передёрнули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?

Он тихо это сказал, но уж конечно вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.

А Шухов лежал и лежал на спрессовавшихся опилках своего матрасика. Хотя бы уж одна сторона брала – или забило бы в ознобе, или ломота прошла. А ни то ни сё.

Пока баптист шептал молитвы, с ветерка вернулся Буйновский и объявил никому, но как бы злорадно:

– Ну, держись, краснофлотцы! Тридцать градусов верных!

И Шухов решился – идти в санчасть.

И тут же чья-то имеющая власть рука сдёрнула с него телогрейку и одеяло. Шухов скинул бушлат с лица, приподнялся. Под ним, равняясь головой с верхней нарой вагонки, стоял худой Татарин.

Значит, дежурил не в очередь он и прокрался тихо.

– Ще-восемьсот пятьдесят четыре! – прочёл Татарин с белой латки на спине чёрного бушлата. – Трое суток кондея с выводом!

И едва только раздался его особый сдавленный голос, как во всём полутёмном бараке, где лампочка горела не каждая, где на полусотне клопяных вагонок спало двести человек, сразу заворочались и стали поспешно одеваться все, кто ещё не встал.

– За что, гражданин начальник? – придавая своему голосу больше жалости, чем испытывал, спросил Шухов.

С выводом на работу – это ещё полкарцера, и горячее дадут, и задумываться некогда. Полный карцер – это когда без вывода .

– По подъёму не встал? Пошли в комендатуру, – пояснил Татарин лениво, потому что и ему, и Шухову, и всем было понятно, за что кондей.

На безволосом мятом лице Татарина ничего не выражалось. Он обернулся, ища второго кого бы, но все уже, кто в полутьме, кто под лампочкой, на первом этаже вагонок и на втором, проталкивали ноги в чёрные ватные брюки с номерами на левом колене или, уже одетые, запахивались и спешили к выходу – переждать Татарина на дворе.

Если б Шухову дали карцер за что другое, где б он заслужил, – не так бы было обидно. То и обидно было, что всегда он вставал из первых. Но отпроситься у Татарина было нельзя, он знал. И, продолжая отпрашиваться просто для порядка, Шухов, как был в ватных брюках, не снятых на ночь (повыше левого колена их тоже был пришит затасканный, погрязневший лоскут, и на нём выведен чёрной, уже поблекшей краской номер Щ-854), надел телогрейку (на ней таких номера было два – на груди один и один на спине), выбрал свои валенки из кучи на полу, шапку надел (с таким же лоскутом и номером спереди) и вышел вслед за Татарином.

Почти треть тюремно-лагерного срока – с августа 1950 по февраль 1953 г. – Александр Исаевич Солженицын отсидел в Экибастузском особом лагере на севере Казахстана. Там, на общих работах, и мелькнул долгим зимним днём замысел рассказа об одном дне одного зэка. «Просто был такой лагерный день, тяжёлая работа, я таскал носилки с напарником и подумал, как нужно бы описать весь лагерный мир – одним днём, – рассказал автор в телеинтервью с Никитой Струве (март 1976 г.). – Конечно, можно описать вот свои десять лет лагеря, там всю историю лагерей, – а достаточно в одном дне всё собрать, как по осколочкам, достаточно описать только один день одного среднего, ничем не примечательного человека с утра и до вечера. И будет всё».

Александр Солженицын

Рассказ «Один день Ивана Денисовича» [см. на нашем сайте полный его текст , краткое содержание и литературный анализ ] написан в Рязани , где Солженицын поселился в июне 1957 г. и с нового учебного года стал учителем физики и астрономии в средней школе № 2. Начат 18 мая 1959 г., закончен 30 июня. Работа заняла меньше полутора месяцев. «Это всегда получается так, если пишешь из густой жизни, быт которой ты чрезмерно знаешь, и не то что не надо там догадываться до чего-то, что-то пытаться понять, а только отбиваешься от лишнего материала, только-только чтобы лишнее не лезло, а вот вместить самое необходимое», – говорил автор в радиоинтервью для Би-би-си (8 июня 1982 г.), которое вёл Барри Холланд.

Сочиняя в лагере, Солженицын чтобы сохранить сочинённое в тайне и с ним самого себя, заучивал наизусть сначала одни стихи, а под конец срока диалоги в прозе и даже сплошную прозу. В ссылке, а затем и реабилитированным он мог работать, не уничтожая отрывок за отрывком, но должен был таиться по-прежнему, чтобы избежать нового ареста. После перепечатки на машинке рукопись сжигалась. Сожжена и рукопись лагерного рассказа. А поскольку машинопись нужно было прятать, текст печатался на обеих сторонах листа, без полей и без пробелов между строчками.

Только через два с лишним года, после внезапной яростной атаки на Сталина , предпринятой его преемником Н. С. Хрущёвым на XXII съезде партии (17 – 31 октября 1961 г.), А. С. рискнул предложить рассказ в печать . «Пещерная машинопись» (из осторожности – без имени автора) 10 ноября 1961 г. была передана Р. Д. Орловой, женой тюремного друга А. С. – Льва Копелева, в отдел прозы журнала «Новый мир» Анне Самойловне Берзер. Машинистки переписали оригинал, у зашедшего в редакцию Льва Копелева Анна Самойловна спросила, как назвать автора, и Копелев предложил псевдоним по месту его жительства – А. Рязанский.

8 декабря 1961 г., едва главный редактор «Нового мира» Александр Трифонович Твардовский после месячного отсутствия появился в редакции, А. С. Берзер попросила его прочитать две непростых для прохождения рукописи. Одна не нуждалась в особой рекомендации хотя бы по наслышанности об авторе: это была повесть Лидии Чуковской «Софья Петровна». О другой же Анна Самойловна сказала: «Лагерь глазами мужика, очень народная вещь». Её-то Твардовский и взял с собой до утра. В ночь с 8 на 9 декабря он читает и перечитывает рассказ. Утром по цепочке дозванивается до того же Копелева, расспрашивает об авторе, узнаёт его адрес и через день телеграммой вызывает в Москву. 11 декабря, в день своего 43-летия, А. С. получил эту телеграмму: «Прошу возможно срочно приехать редакцию нового мира зпт расходы будут оплачены = Твардовский». А Копелев уже 9 декабря телеграфировал в Рязань: «Александр Трифонович восхищён статьёй» (так бывшие зэки договорились между собой шифровать небезопасный рассказ). Для себя же Твардовский записал в рабочей тетради 12 декабря: «Сильнейшее впечатление последних дней – рукопись А. Рязанского (Солонжицына), с которым встречусь сегодня». Настоящую фамилию автора Твардовский записал с голоса.

12 декабря Твардовский принял Солженицына, созвав для знакомства и беседы с ним всю головку редакции. «Предупредил меня Твардовский, – замечает А. С., – что напечатания твёрдо не обещает (Господи, да я рад был, что в ЧКГБ не передали!), и срока не укажет, но не пожалеет усилий». Тут же главный редактор распорядился заключить с автором договор, как отмечает А. С… «по высшей принятой у них ставке (один аванс – моя двухлетняя зарплата)». Преподаванием А. С. зарабатывал тогда «шестьдесят рублей в месяц».

Александр Солженицын. Один день Ивана Денисовича. Читает автор. Фрагмент

Первоначальные названия рассказа – «Щ-854», «Один день одного зэка». Окончательное заглавие сочинено в редакции «Нового мира» в первый приезд автора по настоянию Твардовского «переброской предположений через стол с участием Копелева».

По всем правилам советских аппаратных игр Твардовский стал исподволь готовить многоходовую комбинацию, чтобы в конце концов заручиться поддержкой главного аппаратчика страны Хрущёва – единственного человека, который мог разрешить публикацию лагерного рассказа. По просьбе Твардовского для передачи наверх письменные отзывы об «Иване Денисовиче» написали К. И. Чуковский (его заметка называлась «Литературное чудо»), С. Я. Маршак, К. Г. Паустовский, К. М. Симонов… Сам Твардовский составил краткое предисловие к повести и письмо на имя Первого секретаря ЦК КПСС, Председателя Совета Министров СССР Н. С. Хрущёва. 6 августа 1962 г. после девятимесячной редакционной страды рукопись «Одного дня Ивана Денисовича» с письмом Твардовского была отправлена помощнику Хрущёва – В. С. Лебедеву, согласившемуся, выждав благоприятный момент, познакомить патрона с необычным сочинением.

Твардовский писал:

«Дорогой Никита Сергеевич!

Я не счёл бы возможным посягать на Ваше время по частному литературному делу, если бы не этот поистине исключительный случай.

Речь идёт о поразительно талантливой повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Имя этого автора до сих пор никому не было известно, но завтра может стать одним из замечательных имён нашей литературы.

Это не только моё глубокое убеждение. К единодушной высокой оценке этой редкой литературной находки моими соредакторами по журналу «Новый мир», в том числе К. Фединым, присоединяются и голоса других видных писателей и критиков, имевших возможность ознакомиться с ней в рукописи.

Но в силу необычности жизненного материала, освещаемого в повести, я испытываю настоятельную потребность в Вашем совете и одобрении.

Одним словом, дорогой Никита Сергеевич, если Вы найдёте возможность уделить внимание этой рукописи, я буду счастлив, как если бы речь шла о моём собственном произведении».

Параллельно с продвижением рассказа через верховные лабиринты в журнале шла рутинная работа с автором над рукописью. 23 июля состоялось обсуждение рассказа на редколлегии. Член редколлегии, вскорости ближайший сотрудник Твардовского Владимир Лакшин записал в дневнике:

«Солженицына я вижу впервые. Это человек лет сорока, некрасивый, в летнем костюме – холщовых брюках и рубашке с расстёгнутым воротом. Внешность простоватая, глаза посажены глубоко. На лбу шрам. Спокоен, сдержан, но не смущён. Говорит хорошо, складно, внятно, с исключительным чувством достоинства. Смеётся открыто, показывая два ряда крупных зубов.

Твардовский предложил ему – в максимально деликатной форме, ненавязчиво – подумать о замечаниях Лебедева и Черноуцана [сотрудник ЦК КПСС, которому Твардовский давал рукопись Солженицына]. Скажем, прибавить праведного возмущения кавторангу, снять оттенок сочувствия бандеровцам, дать кого-то из лагерного начальства (надзирателя хотя бы) в более примирённых, сдержанных тонах, не все же там были негодяи.

Дементьев [заместитель главного редактора «Нового мира»] говорил о том же резче, прямолинейнее. Яро вступился за Эйзенштейна, его «Броненосец "Потёмкин"». Говорил, что даже с художественной точки зрения его не удовлетворяют страницы разговора с баптистом. Впрочем, не художество его смущает, а держат те же опасения. Дементьев сказал также (я на это возражал), что автору важно подумать, как примут его повесть бывшие заключённые, оставшиеся и после лагеря стойкими коммунистами.

Это задело Солженицына. Он ответил, что о такой специальной категории читателей не думал и думать не хочет. «Есть книга, и есть я. Может быть, я и думаю о читателе, но это читатель вообще, а не разные категории… Потом, все эти люди не были на общих работах. Они, согласно своей квалификации или бывшему положению, устраивались обычно в комендатуре, на хлеборезке и т. п. А понять положение Ивана Денисовича можно, только работая на общих работах, то есть зная это изнутри. Если бы я даже был в том же лагере, но наблюдал это со стороны, я бы этого не написал. Не написал бы, не понял и того, какое спасение труд…»

Зашёл спор о том месте повести, где автор прямо говорит о положении кавторанга, что он – тонко чувствующий, мыслящий человек – должен превратиться в тупое животное. И тут Солженицын не уступал: «Это же самое главное. Тот, кто не отупеет в лагере, не огрубит свои чувства – погибает. Я сам только тем и спасся. Мне страшно сейчас смотреть на фотографию, каким я оттуда вышел: тогда я был старше, чем теперь, лет на пятнадцать, и я был туп, неповоротлив, мысль работала неуклюже. И только потому спасся. Если бы, как интеллигент, внутренне метался, нервничал, переживал всё, что случилось, – наверняка бы погиб».

В ходе разговора Твардовский неосторожно упомянул о красном карандаше, который в последнюю минуту может то либо другое вычеркнуть из повести. Солженицын встревожился и попросил объяснить, что это значит. Может ли редакция или цензура убрать что-то, не показав ему текста? «Мне цельность этой вещи дороже её напечатания», – сказал он.

Солженицын тщательно записал все замечания и предложения. Сказал, что делит их на три разряда: те, с которыми он может согласиться, даже считает, что они идут на пользу; те, о которых он будет думать, трудные для него; и наконец, невозможные – те, с которыми он не хочет видеть вещь напечатанной.

Твардовский предлагал свои поправки робко, почти смущённо, а когда Солженицын брал слово, смотрел на него с любовью и тут же соглашался, если возражения автора были основательны».

Об этом же обсуждении написал и А. С..:

«Главное, чего требовал Лебедев, – убрать все те места, в которых кавторанг представлялся фигурой комической (по мерке Ивана Денисовича), как и был он задуман, и подчеркнуть партийность кавторанга (надо же иметь «положительного героя»!). Это казалось мне наименьшей из жертв. Убрал я комическое, осталось как будто «героическое», но «недостаточно раскрытое», как находили потом критики. Немного вздут оказывался теперь протест кавторанга на разводе (замысел был – что протест смешон), однако картины лагеря это, пожалуй, не нарушало. Потом надо было реже употреблять к конвойным слово «попки», снизил я с семи до трёх; пореже – «гад» и «гады» о начальстве (было у меня густовато); и чтоб хоть не автор, но кавторанг осудил бы бандеровцев (придал я такую фразу кавторангу, однако в отдельном издании потом выкинул: кавторангу она была естественна, но их-то слишком густо поносили и без того). Ещё – присочинить зэкам какую-нибудь надежду на свободу (но этого я сделать не мог). И, самое смешное для меня, ненавистника Сталина, – хоть один раз требовалось назвать Сталина как виновника бедствий. (И действительно – он ни разу никем не был в рассказе упомянут! Это не случайно, конечно, у меня вышло: мне виделся советский режим, а не Сталин один.) Я сделал эту уступку: помянул «батьку усатого» один раз…».

15 сентября Лебедев по телефону передал Твардовскому, что «Солженицын («Один день») одобрен Н[икитой] С[ергееви]чем» и что в ближайшие дни шеф пригласит его для разговора. Однако и сам Хрущёв счёл нужным заручиться поддержкой партийной верхушки. Решение о публикации «Одного дня Ивана Денисовича» принято 12 октября 1962 г. на заседании Президиума ЦК КПСС под давлением Хрущёва. И только 20 октября он принял Твардовского, чтобы сообщить о благоприятном результате его хлопот. О самом рассказе Хрущёв заметил: «Да, материал необычный, но, я скажу, и стиль, и язык необычный – не вдруг пошло. Что ж, я считаю, вещь сильная, очень. И она не вызывает, несмотря на такой материал, чувства тяжёлого, хотя там много горечи».

Прочитав «Один день Ивана Денисовича» ещё до публикации, в машинописи, Анна Ахматова , описавшая в «Реквиеме » горе «стомильонного народа» по сю сторону тюремных затворов, с нажимом выговорила: «Эту повесть о-бя-зан прочи-тать и выучить наизусть – каждый гражданин изо всех двухсот миллионов граждан Советского Союза».

Рассказ, для весомости названный редакцией в подзаголовке повестью, опубликован в журнале «Новый мир» (1962. № 11. С. 8 – 74; подписан в печать 3 ноября; сигнальный экземпляр доставлен главному редактору вечером 15 ноября; по свидетельству Владимира Лакшина, рассылка начата 17 ноября; вечером 19 ноября около 2 000 экз. завезены в Кремль для участников пленума ЦК) с заметкой А. Твардовского «Вместо предисловия». Тираж 96 900 экз. (по разрешению ЦК КПСС 25 000 были отпечатаны дополнительно). Переиздан в «Роман-газете» (М.: ГИХЛ, 1963. № 1/277. 47 с. 700 000 экз.) и книгой (М.: Советский писатель, 1963. 144 с. 100 000 экз.). 11 июня 1963 г. Владимир Лакшин записал: «Солженицын подарил мне выпущенный «Советским писателем» на скорую руку «Один день…». Издание действительно позорное: мрачная, бесцветная обложка, серая бумага. Александр Исаевич шутит: "Выпустили в издании ГУЛАГа"».

Обложка издания «Одного дня Ивана Денисовича» в Роман-Газете, 1963

«Для того чтобы её [повесть] напечатать в Советском Союзе, нужно было стечение невероятных обстоятельств и исключительных личностей, – отметил А. Солженицын в радиоинтервью к 20-летию выхода «Одного дня Ивана Денисовича» для Би-би-си (8 июня 1982 г.). – Совершенно ясно: если бы не было Твардовского как главного редактора журнала – нет, повесть эта не была бы напечатана. Но я добавлю. И если бы не было Хрущёва в тот момент – тоже не была бы напечатана. Больше: если бы Хрущёв именно в этот момент не атаковал Сталина ещё один раз – тоже бы не была напечатана. Напечатание моей повести в Советском Союзе, в 62-м году, подобно явлению против физических законов, как если б, например, предметы стали сами подниматься от земли кверху или холодные камни стали бы сами нагреваться, накаляться до огня. Это невозможно, это совершенно невозможно. Система была так устроена, и за 45 лет она не выпустила ничего – и вдруг вот такой прорыв. Да, и Твардовский, и Хрущёв, и момент – все должны были собраться вместе. Конечно, я мог потом отослать за границу и напечатать, но теперь, по реакции западных социалистов, видно: если б её напечатали на Западе, да эти самые социалисты говорили бы: всё ложь, ничего этого не было, и никаких лагерей не было, и никаких уничтожений не было, ничего не было. Только потому у всех отнялись языки, что это напечатано с разрешения ЦК в Москве, вот это потрясло».

«Не случись это [подача рукописи в «Новый мир» и публикация на родине] – случилось бы другое, и худшее, – записал А. Солженицын пятнадцатью годами ранее, – я послал бы фотоплёнку с лагерными вещами – за границу, под псевдонимом Степан Хлынов, как она уже и была заготовлена. Я не знал, что в самом удачном варианте, если на Западе это будет и опубликовано и замечено, – не могло бы произойти и сотой доли того влияния».

С публикацией «Одного дня Ивана Денисовича» связано возвращение автора к работе над «Архипелагом ГУЛАГом ». «Я ещё до «Ивана Денисовича» задумал «Архипелаг», – рассказал Солженицын в телеинтервью компании CBS (17 июня 1974 г.), которое вёл Уолтер Кронкайт, – я чувствовал, что нужна такая систематическая вещь, общий план всего того, что было, и во времени, как это произошло. Но моего личного опыта и опыта моих товарищей, сколько я ни расспрашивал о лагерях, все судьбы, все эпизоды, все истории, – было мало для такой вещи. А когда напечатался «Иван Денисович», то со всей России как взорвались письма ко мне, и в письмах люди писали, что они пережили, что у кого было. Или настаивали встретиться со мной и рассказать, и я стал встречаться. Все просили меня, автора первой лагерной повести, писать ещё, ещё, описать весь этот лагерный мир. Они не знали моего замысла и не знали, сколько у меня уже написано, но несли и несли мне недостающий материал». «И так я собрал неописуемый материал, который в Советском Союзе и собрать нельзя, – только благодаря «Ивану Денисовичу», – подытожил А. С. в радиоинтервью для Би-би-си 8 июня 1982 г. – Так что он стал как пьедесталом для «Архипелага ГУЛАГа»«.

В декабре 1963 г. «Один день Ивана Денисовича» был выдвинут на Ленинскую премию редколлегией «Нового мира» и Центральным государственным архивом литературы и искусства. По сообщению «Правды» (19 февраля 1964 г.), отобран «для дальнейшего обсуждения». Затем включён в список для тайного голосования. Премию не получил. Лауреатами в области литературы, журналистики и публицистики стали Олесь Гончар за роман «Тронка» и Василий Песков за книгу «Шаги по росе» («Правда», 22 апреля 1964 г.). «Уже тогда, в апреле 1964, в Москве поговаривали, что эта история с голосованием была «репетицией путча» против Никиты: удастся или не удастся аппарату отвести книгу, одобренную Самим? За 40 лет на это никогда не смелели. Но вот осмелели – и удалось. Это обнадёживало их, что и Сам-то не крепок».

Со второй половины 60-х «Один день Ивана Денисовича» изымался из обращения в СССР вместе с другими публикациями А. С. Окончательный запрет на них введён распоряжением Главного управления по охране государственных тайн в печати, согласованным с ЦК КПСС, от 28 января 1974 г. В специально посвящённом Солженицыну приказе Главлита № 10 от 14 февраля 1974 г. перечислены подлежащие изъятию из библиотек общественного пользования номера журнала «Новый мир» с произведениями писателя (№ 11, 1962; № 1, 7, 1963; № 1, 1966) и отдельные издания «Одного дня Ивана Денисовича», включая перевод на эстонский язык и книгу «для слепых». Приказ снабжён примечанием: «Изъятию подлежат также иностранные издания (в том числе газеты и журналы) с произведениями указанного автора». Запрет снят запиской Идеологического отдела ЦК КПСС от 31 декабря 1988 г.

С 1990 г. «Один день Ивана Денисовича» снова издаётся на родине .

Зарубежный художественный фильм по «Одному дню Ивана Денисовича»

В 1971 г. по «Одному дню Ивана Денисовича» снят англо-норвежский фильм (режиссёр Каспер Вреде, в роли Шухова Том Кортни). Впервые А. Солженицын смог посмотреть его только в 1974 г. Выступая по французскому телевидению (9 марта 1976 г.), на вопрос ведущего об этом фильме он ответил:

«Я должен сказать, что режиссёры и актёры этого фильма подошли очень честно к задаче, и с большим проникновением, они ведь сами не испытывали этого, не пережили, но смогли угадать это щемящее настроение и смогли передать этот замедленный темп, который наполняет жизнь такого заключённого 10 лет, иногда 25, если, как часто бывает, он не умрёт раньше. Ну, совсем небольшие упрёки можно сделать оформлению, это большей частью там, где западное воображение просто уже не может представить деталей такой жизни. Например, для нашего глаза, для моего или если бы мои друзья могли это видеть, бывшие зэки (увидят ли они когда-нибудь этот фильм?), – для нашего глаза телогрейки слишком чистые, не рваные; потом, почти все актёры, в общем, плотные мужчины, а ведь там в лагере люди на самой грани смерти, у них вваленные щёки, сил уже нет. По фильму, в бараке так тепло, что вот сидит там латыш с голыми ногами, руками, – это невозможно, замёрзнешь. Ну, это мелкие замечания, а в общем я, надо сказать, удивляюсь, как авторы фильма могли так понять и искренней душой попробовали передать западному зрителю наши страдания».

День, описанный в рассказе, приходится на январь 1951 г.

По материалам работ Владимира Радзишевского.