Джон стюарт милль "о свободе". В ожидании демократии («О свободе» Дж


Дарвин показал человеку, что он некоторым образом животное. Милль объяснил, чем это животное отличается от всех остальных. В отличие от других животных, человек способен манипулировать собой - выбирать образ жизни и формировать свой характер. Но чтобы эта природная способность человека была реализована, ему нужна свобода мысли и действий. И эта свобода должна быть ему предоставлена.

Немногим более 150 лет назад (1859) были опубликованы две книги: «Происхождение видов» Чарльза Дарвина и «О свободе» Джона Стюарта Милля - два замечательных документа эмансипации человеческой личности, глубоко связанные друг с другом общей темой, как хорошо видно из нашего времени. Дарвин объяснил человеку его ретроспективу на стреле эволюции, а Джон Стюарт Милль наметил перспективу.

В своё время Джон Стюарт Милль предостерегал: нежизнеспособна федерация, где один участник на два порядка или хотя бы на порядок превосходит по своему потенциалу всех остальных по отдельности. Восстановление советского блока (при прочих равных условиях) в силу чисто геополитической логики возможно только без супрематии России, то есть только при условии её собственной федерализации или даже формальной дезинтеграции.

Дарвин показал человеку, что он некоторым образом животное. Милль объяснил, чем это животное отличается от всех остальных. В отличие от других животных, человек способен манипулировать собой - выбирать образ жизни и формировать свой характер. Но чтобы эта природная способность человека была реализована, ему нужна свобода мысли и действий. И эта свобода должна быть ему предоставлена. Трактат Милля - апология свободы с сильным привкусом религиозного учения, несмотря на сугубый рационализм его дискурса.

Свобода у Милля - общественное благо. Потому что свободная личность производительнее (Адам Смит), чем несвободная, и имеет больше шансов на «счастье», на чём настаивал в своё время сам Милль. Сейчас мы с полным основанием можем подозревать, что свобода - условие дальнейшей эволюции индивида и, главное, коллективностей, то есть культуро- и социогенеза. Выживание человека как вида зависит, как можно думать теперь, от его способности варьировать формы коллективного существования. Без преувеличения можно сказать, что Милль первым почувствовал, в каком направлении идёт дальнейший процесс всеобщей эволюции или даже должен идти, чтобы не прекратиться.

Эмансипация индивида, разумеется, началась раньше, но ко времени Милля в Европе, переходившей к модерну и напуганной ускорившимся распадом традиционных институтов, люмпенизацией широких масс и нарастающей отчуждённостью индивида, усилилась как раз противоположная тенденция. Набирала силу культурная реставрация. Консерватизм, возникший сперва как вторичное идеологическое явление (реакция на либерализм, как недавно очень ко времени напомнил и разъяснил на ), в середине XIX века выглядел интеллектуально более внушительно, чем либерализм. Милль плыл не по течению, а, скорее, против течения и, как оказалось позднее, сильно помог ещё раз изменить течение. Решительный шаг вперёд был сделан уже поколениями, воспитывавшимися после Милля, читателями его трактата; в ещё довольно тёмном XIX веке его трактат был одним из главных бестселлеров - почти как «Гарри Поттер» в блистательно просвещённом сегодня.

Милль выступает против самоограничений индивида, против ограничений свободы индивида со стороны общества и против ограничений свободы индивида и общества со стороны государства.

Разумеется, Милль прекрасно понимал, что совместная жизнь индивидов невозможна вообще безо всяких ограничений свободы. Сам Милль говорил, что «свобода одного кончается там, где начинается свобода другого». Граница эта, разумеется, подвижна и конвенциональна и, к слову, поддерживается в ходе свободной дискуссии. Милль в своём трактате даёт некоторые уточнения, как эта граница должна определяться. Но где бы она ни проходила от случая к случаю, Милль настаивает на том, что свобода - это норма, а её ограничения - это либо рационально обоснованные исключения, либо патология. Индивид имеет право на любые пороки и безумства, если при этом он не наносит ущерба никому, кроме самого себя. Причём сфера поведения, безвредного для других, у Милля максимально расширена. Если поведение индивида вызывает моральное возмущение и эстетическое отвращение у соседей, то, пожимает плечами Милль, пусть они оставят свои чувства при себе: свобода общественно полезна и общественное благо важнее, чем их чувства. Такова у Милля рационализация терпимости. В старом советском анекдоте (я его сильно упрощаю) Черчилль объясняет Сталину: у вас, говорит Черчилль, ничего нельзя, кроме того, что можно, а у нас всё можно, кроме того, что нельзя. Черчилль был глубокий либерал; он учился в хорошей школе, где трактат Милля был обязательным чтением.

Государственная цензура индивидуального поведения волновала Милля скорее как опасность, чем как злоба дня. В старой Европе вплоть до времени Милля вмешательство государства в индивидуальные жизненные практики и в свободу самовыражения (включая свободу высказывания) ещё не было актуально. Не потому, что тогдашнее государство было таким уж благожелательным к личным свободам, разрешительно-либеральным, а просто потому, что у него руки не доходили чисто технически, государство тогда ещё концентрировалось на других прерогативах, никто ещё не отдавал себе отчёт, как широка может оказаться сфера потенциальной свободы индивида, поскольку жизнь была скудна содержанием, и, наконец, прерогатива регулирования нравов тогда принадлежала церкви и общине. Так называемая просвещённая монархия примерялась к роли «воспитателя масс», но в эпоху «великой трансформации» (особенно на родине Милля) эта инициатива была надолго почти заброшена.

Поэтому Милль был больше озабочен давлением на индивида со стороны общества. Со стороны разных институтов как агентуры нормативной репрессивности и (или) со стороны большинства, то есть доминирующего общественного мнения. Возникавшее у него на глазах конституционное государство в его представлении должно было взять на себя роль защитника свободы. Милль не очень надеялся, что сами индивиды, общаясь друг с другом, будут уважать свободу соседа больше, чем свою собственную. Индивид хочет скорее господства, чем свободы, во всяком случае роковым образом путает эти два блага. Либеральное государство, по Миллю, должно следить за тем, чтобы один свободный индивид не переходил границу, где его свобода наносит ущерб свободе другого индивида. Корни этой логики нетрудно обнаружить у двух предшественников Милля - Гоббса и Локка с их представлениями о государстве как арбитре.

Озвучивая своё мнение публично, вы занимаетесь пропагандой определённой точки зрения, а значит, несёте полную ответственность за возникающие последствия. Недавно интернет-общественность всколыхнула новость: «Жительницу Москвы задержали за запись в блоге». На первый взгляд - возмутительно. Но что делать, если способ распространения информации является вполне законным, а вот её содержание напрямую противоречит интересам общества?

Со времени Милля многое изменилось. Либеральная концептуализация государства, как он и надеялся, худо-бедно утвердилась, хотя не сразу и не везде. Правовая защищённость частной жизни и терпимость, а в другом плане всеобщее избирательное право, свобода совести и свобода публичного выражения мнения (отсутствие формальной цензуры) - всё это теперь привычно, как стакан воды и кусок хлеба, по меньшей мере как авторитетный образец.

В то же время государство в своём дальнейшем развитии опасным образом обнаружило тенденцию (как в форме острых приступов, так и хронически нарастающую) к контролю над индивидом, авторитарно-патерналистский цензурный синдром, и если бы Милль писал свой трактат сейчас, то его больше беспокоила бы, вероятно, репрессивность государства, а не других форм коллективностей. Похоже, что 150 лет спустя потенциальные агентуры репрессивности поменялись местами. Для свободы индивида на первый план выходит возможность выбора между разными общностями, обладающими корпоративной автономностью от государства. Они, даже конфессиональные секты, хотя и не все, оказываются защитниками личности от посягательств государства.

Вместе с тем проблема репрессивности общества в лице его консолидированного большинства отнюдь не потеряла актуальности, но обнаружила новые стороны.

Освобождение нравов зашло далеко: некогда скандальный либертинаж теперь стал нормой и в положении девиантного меньшинства оказались теперь скорее пуристы. А их попытки напомнить, что граница между дозволенным и недозволенным, может быть, слишком сильно сместилась с точки зрения общественного блага, сейчас почти не слышны.

И это напоминает нам о более общей проблеме. Либеральной конституции, может быть, достаточно для саморазвития индивидуального характера, но для того, чтобы эта индивидуальная активность была бы добавлена в совокупный человеческий капитал и получила бы шанс продуктивно участвовать в процессе культурогенеза и социогенеза, нужно, чтобы общество было к ней достаточно чувствительно, для чего в первую очередь достаточно осведомлено. Словами Милля, «ложные суждения и вредные практики постепенно отступают под давлением фактов и аргументов, но, чтобы произвести нужный эффект на сознание, они должны быть сперва доведены до сведения его субъекта».

А это требует весьма эффективной «архитектуры» общественного мнения. В трактате Милля 150 лет назад эта проблема, конечно, ещё не обсуждается, но там есть пассаж, который может быть использован как исходная позиция для этого обсуждения. Это одновременно и один из самых характерных и знаменитых фрагментов его трактата. Вот этот пассаж:

    «Во-первых, если кому-то не позволяют высказать мнение, то следует помнить, что он на самом деле может быть прав. Отрицать это значит претендовать на нашу непогрешимость.

    Во-вторых, хотя запрещённое мнение может быть ошибочным, оно может содержать и очень часто содержит долю правды, а поскольку превалирующее мнение по любому предмету редко содержит или никогда не содержит всей правды, только столкновение противных мнений даёт возможность обнаружить остальную часть правды.

    В-третьих, даже когда принятое мнение не только правдиво, но полностью правдиво, если оно не подвергнуто суровому и пристрастному испытанию, оно станет для всех, кто его принял, предрассудком без понимания или ощущения его рациональных оснований.

    И не только это, а, в-четвёртых, смысл важной доктрины может быть потерян или ослаблен, и она потеряет влияние на характер человека и его поведение; догма, признаваемая только формально, бесполезна и только путается под ногами, мешая выработке реального и искреннего убеждения на основе разума и личного опыта».

Со времени Милля масса вербально активных индивидов выросла на несколько порядков. И почти все вербально активные индивиды, реализующие себя и доносящие до сведения города «своё» мнение, повторяют одно и то же. Под прессом идей, овладевших массами и ставших таким образом материальной силой, в безбрежном болоте воспроизводимых бездумно (Милль), но при этом ещё и переживаемых как «собственное мнение» предрассудочных банальностей, здравая и живая, критическая и скептическая неконвенциональная мысль не видна и не слышна. Её поражения в ХХ веке следовали одно за другим. Начиная с разгула социальной инженерии после Первой мировой войны вплоть до недавнего финансового краха, который, как теперь стало ясно, предвидели многие, чей голос остался не услышан на фоне стадного воспроизведения господствующих догм.

И это, увы, не только результат порабощения личности злонамеренными властями, как предпочитают думать имитаторы либерального сознания, но также (если не в первую очередь) парадоксальный результат освобождения личности. Чтобы вырваться из этой ловушки, либералам нужно не повторять заученные наизусть лозунги, а основательно подумать, начав с перечитывания замечательного трактата Джона Стюарта Милля. Иначе свобода, которая то ли завоёвана индивидом, то ли предоставлена ему благожелательно-либеральным сувереном, то ли свалилась на него с неба, никому не пойдёт впрок.


Джон Стюарт Милль

О свободе

Глава I. Введение

Предмет моего исследования не так называемая свобода воли, столь неудачно противопоставленная доктрине, ложно именуемой доктриною философской необходимости, а свобода гражданская или общественная, свойства и пределы той власти, которая может быть справедливо признана принадлежащей обществу над индивидуумом. Вопрос этот редко ставился и едва ли даже когда-либо рассматривался в общих его основаниях, но тем не менее он был присущ всем практическим вопросам нашего времени, имел сильное влияние на их практическое решение, и скоро, вероятно, наступит время, когда он будет признан самым жизненным вопросом будущего. Собственно говоря, это вопрос не новый, – можно даже сказать, что он, почти с самых отдаленных времен, в некотором смысле, разделял людей; он на той ступени прогресса, на которую в настоящее время вступила наиболее цивилизованная часть человечества, он представляется при совершенно новых условиях, и потому требует совершенно иного и более основательного рассмотрения.

Борьба между свободой и властью есть наиболее резкая черта в тех частях истории, с которыми мы всего ранее знакомимся, а в особенности в истории Рима, Греции и Англии. В древние времена борьба эта происходила между подданными, или некоторыми классами подданных, и правительством. Тогда под свободой разумели охрану против тирании политических правителей, думая (за исключением некоторых греческих демократий), что правители, по самому положению своему необходимо должны иметь свои особые интересы, противоположные интересам управляемых. Политическая власть в те времена принадлежала обыкновенно одному лицу, или целому племени, или касте, которые получали ее или по наследству, или вследствие завоеваний, а не вследствие желания управляемых, – и управляемые, обыкновенно, не осмеливались, а может быть и не желали, оспаривать у них этой власти, хотя и старались оградить себя всевозможными мерами против их притеснительных действий, – они смотрели на власть своих правителей, как на нечто необходимое, но и в то же время в высшей степени опасное, как на орудие, которое могло быть одинаково употреблено и против них, как и против внешних врагов. Тогда признавалось необходимым существование в обществе такого хищника, который был бы довольно силен, чтобы сдерживать других хищников и охранять от них слабых членов общества; но так как и этот царь хищников был также не прочь пользоваться за счет охраняемого им стада, то вследствие этого каждый член общины чувствовал себя в необходимости быть вечно настороже против его клюва и когтей. Поэтому в те времена главная цель, к которой направлялись все усилия патриотов, состояла в том, чтобы ограничить власть политических правителей. Такое ограничение и называлось свободой. Эта свобода достигалась двумя различными способами: или, во-первых, через признание правителем таких льгот, называвшихся политическою свободой или политическим правом, нарушение которых со стороны правителя считалось нарушением обязанности и признавалось законным основанием к сопротивлению и общему восстанию; или же, во-вторых, через установление конституционных преград. Этот второй способ явился позднее первого; он состоял в том, что для некоторых наиболее важных действий власти требовалось согласие общества или же какого-нибудь учреждения, которое считалось представителем общественных интересов. В большей части европейских государств политическая власть должна была более или менее подчиниться первому из этих способов ограничения. Но не так было со вторым способом, и установление конституционных – или же там, где они существовали, улучшение их, – стало повсюду главною целью поклонником свободы. Вообще либеральные стремления не шли далее конституционных ограничений, пока человечество довольствовалось тем, что противопоставляло одного врага другому и соглашалось признавать над собой господина, с условием только иметь более или менее действительные гарантии против злоупотребления им своей властью.

Но с течением времени в развитии человечества наступила наконец такая эпоха, когда люди перестали видеть неизбежную необходимость в том, чтобы правительство было властью, независимою от общества, имеющего свои особые интересы, различные от интересов управляемых. Признано было за лучшее, чтобы правители государства избирались управляемыми и сменялись по их усмотрению. Установилось мнение, что только этим путем и можно предохранить себя от злоупотреблений власти. Таким образом прежнее стремление к установлению конституционных преград заменилось, мало-помалу, стремлением к установлению таких правительств, где бы власть была в руках выборных и временных правителей, – и к этой цели направились все усилия народной партии повсюду, где только такая партия существовала. Так как вследствие этого борьба за свободу утратила прежнее свое значение борьбы управляемых против правителей и стала борьбой за установление таких правительств, которые бы избирались на определенное время самими управляемыми, то при этом возникла мысль, что ограничение власти вовсе не имеет того значения, какое ему приписывают, что оно необходимо только при существовании таких правительств, которых интересы противоположны интересам управляемых, – что для свободы нужно не ограничение власти, а установление таких правителей, которые бы не могли иметь других интересов и другой воли, кроме интересов и воли народа, а при таких правителях народу не будет никакой надобности в ограничении власти, потому что ограничение власти было бы в таком случае охранением себя от своей собственной воли: не будет же народ тиранить сам себя. Полагали, что имея правителей, которые перед ним ответственны и которых он может сменять по своему усмотрению он может доверить им власть без всякого ограничения, так как эта власть будет в таком случае не что иное, как его же собственная власть, только известным образом концентрированная ради удобства. Такое понимание, или правильно сказать, такие чувства были общи всему последнему поколению европейского либерализма, и на континенте Европы они преобладают еще и до сих пор. Там до сих пор еще встречаются только, как блистательное исключение, также политические мыслители, которые бы признавали существование известных пределов, далее которых не должна простираться правительственная власть, если только правительство не принадлежит к числу таких, каких, по их мнению, и существовать вовсе не должно. Может быть такое направление еще и теперь господствовало бы также и у нас, в Англии, если бы не изменились те обстоятельства, которые его одно время поддерживали.

Успех нередко разоблачает такие пороки и недостатки, которые при не-успехе легко укрываются от наблюдения: это замечание равно применимо не только к людям, но и к философским и политическим теориям. Мнение, что будто народ не имеет никакой надобности ограничивать свою собственную власть над самим собою, – такое мнение могло казаться аксиомой, пока народное правление существовало только, как мечта, или как предание давно минувших дней. Мнение это не могло поколебать и такие необычайные события, выходящие из обыкновенного порядка вещей, как некоторые из тех, которыми ознаменовалась французская Революция, так как эти события были делом только немногих, захвативших в свой руки власть, и виноваты в них были не народные учреждения, а тот аристократический и монархический деспотизм, который вызвал собою столь страшный конвульсивный взрыв. Но когда образовалась обширная демократическая республика и заняла место в международной семье, как один из самых могущественных ее членов, тогда избирательное и ответственное правительство стало предметом наблюдения и критики, как это бывает со всяким великим фактом. Тогда заметили, что подобные фразы, как самоуправление и власть народа над самим собою, не совсем точны. Народ, облеченный властью, не всегда представляет тождество с народом, подчиненным этой власти, и так называемое самоуправление не есть такое правление, где бы каждой управлял сам собою, а такое, где каждый управляется всеми остальными. Кроме того, воля народа на самом деле есть не что иное, как воля наиболее многочисленной или наиболее деятельной части народа, т. е. воля большинства или тех, кто успевает заставить себя признать за большинство, – следовательно, народная власть может иметь побуждения угнетать часть народа, и поэтому против ее злоупотреблений также необходимы меры, как и против злоупотреблений всякой другой власти. Стало быть, ограничение правительственной власти над индивидуумом не утрачивает своего значения и в том случае, когда облеченные властью ответственны перед народом, т. е. перед большинством народа. Этот взгляд не встретил возражений со стороны мыслителей и нашел сочувствие в тех классах европейского общества, которых действительные или мнимые интересы не сходятся с интересами демократии, поэтому он распространился без всякого затруднения и в настоящее время в политических умозрениях «тирания большинства» обыкновенно включается в число тех зол, против которых общество должно быть настороже.

Интересно классическое, подлинно либеральное определение свободы Миллем: свобода есть ограничение власти государства. При этом - если государство "народное", поддерживается большинством - оно тем более должно быть ограничено в своих правах.

Ещё более интересно отрицание всеобщей морали, христианской морали, требование индивидуальностей (не ходульных "героев толпы"), а оригинальных чувств, мыслей, мнений.

Законов против тирании чиновников недостаточно; нужна защита от тирании господствующих мнений и чувств, от стремления общества навязать свои идеи как правила поведения.
- Там, где чувства большинства искренни и сильны, оно продолжает требовать подчинения меньшинства.
- Современная общественная нетерпимость не казнит, не выкорчевывает идеи, но понуждает людей либо маскировать мысли, либо воздерживаться от их распространения.
- Нельзя быть великим мыслителем, не признавая, что твой первый долг - идти за своим интеллектом, куда бы он ни привел.
- Фатальное наше стремление не думать о вещи, ставшей "несомненной", - причина половины ошибок.
- Не яростная схватка двух частей истины, а спокойное подавление одной из них есть главное зло.
- Теперь общество намного сильнее личности, и грозит ему не избыток, а нехватка личных порывов и пристрастий.
- Главная опасность сегодня в том, что не многие решаются быть эксцентричными.

Не бунтарь, не социалист, не революционер. Говорит достойный, сдержанный британский либерал, 150 лет назад. Ныне звучит, словно "красный".

Джон Стюарт Милль: "Мыслящие люди поняли, что общество само по себе тирания, тирания коллектива над отдельными личностями, и возможность угнетать не ограничивается действиями чиновников.

Общество вводит свои законы, и, если они неверны или вообще касаются вещей, в которые обществу нечего вмешиваться, возникает тирания куда сильнее любых политических репрессий, и хоть дело не доходит до крайностей, но ускользнуть от наказаний труднее, они проникают в детали жизни гораздо глубже и порабощают саму душу. Законов против тирании чиновников недостаточно; нужна защита от тирании господствующих мнений и чувств, от стремления общества навязать свои идеи как правила поведения.
Мораль страны исходит из интересов класса, который в данное время на подъеме. Зато когда прежде господствовавший класс теряет свою власть, мораль общества часто преисполняется нетерпеливым отвращением к нему. Другой решающий принцип правил поведения, навязанный законом или общественным мнением, - рабское преклонение перед предполагаемым превосходством господ.

Единственный случай, когда идея была воспринята из принципа, из высших соображений, и, за редким исключением, поддерживалась всеми, это - религиозная вера; что являет самый поразительный пример ущербности человеческого разума, ибо в религиозной ненависти искреннего фанатика всего яснее обнажается слепое чувство.

В мире вообще растет стремление увеличить власть над личностью, поскольку все перемены стремятся усилить общество и ослабить личность. Это - не случайное зло, которое само собой исчезает, - наоборот, оно будет расти. Желание и правителей, и граждан навязать свои взгляды и пристрастия так энергично поддерживается свойствами человеческой натуры (у одних лучшими, у других худшими), что его вряд ли сдерживает что-либо, кроме недостатка власти.

В наш век, лишенный веры и запуганный скептицизмом, люди уверены не столько в истинности своих убеждений, сколько в невозможности обойтись без них. Они требуют защитить устоявшиеся взгляды от критики не ради их истинности, а ради их важности для общества. Они-де полезны, даже, может быть, необходимы для спокойствия души, и правительство должно охранять их как основу государства.

Если в современной морали есть хоть в какой-то степени чувство долга, то оно исходит от античности, не от христианства. В частной жизни великодушие, личное достоинство, широта ума, даже чувство чести вызваны гуманной, а не религиозной частью воспитания и никогда бы не возникли из этики, чья единственная признанная доблесть - смирение.

Способность предвидеть, судить, различать, умственная активность и даже моральное предпочтение развиваются только, когда делаешь выбор. Тот, кто во всем следует обычаю, не выбирает. Он не определяет, что лучше, и не стремится к этому. А мораль и разум, подобно мускулам, укрепляются лишь в действии.

Тому, кто позволяет миру выбрать для него план жизни, не нужно никаких способностей, креме обезьяньего подражания.

Из обостренной чувствительности, делающей личные порывы живыми и мощными, вырастает и самая страстная любовь к добродетели. О человеке, у которого страсти и порывы выражают натуру, развитую и усовершенствованную культурой, говорят, что у него есть характер. У того, у кого нет своих страстей и порывов, характера не больше, чем у паровика. Человек, думающий, что развитие индивидуальности страстей и порывов не следует поощрять, вероятно, полагает, что обществу не нужны сильные натуры.

Подлинных гениев всегда очень мало; но чтобы они были, необходимо сохранять почку, на которой вырастают титаны. Гений свободно дышит лишь в атмосфере свободы, ему труднее приспособиться к стереотипам, устроенным обществом. Если гений из робости согласится быть втиснутым в стандартную форму и позволит той своей части, которая не вмещается, остаться неразвитой, общество мало приобретет. Если же сильный характер разобьет эту форму, показав, что общество не смогло его принизить до посредственности, к нему “приклеят” ярлык “дикарь”, “сумасброд”, уподобясь тем, кто сожалеет, что Ниагара не течет плавно меж берегов, как голландские каналы.

Думают, что гениальность хороша, когда создает восхитительное стихотворение или картину. Но что касается оригинальности в подлинном смысле слова, оригинальности мыслей и дел, почти все считают, что без нее можно великолепно обойтись.

Сколько ни проповедуют или даже ни оказывают уважения реальному или мнимому умственному превосходству, общая тенденция в мире - предоставить посредственности больше власти. В политике уже тривиально утверждение, что миром правит общественное мнение. Единственная настоящая власть - это власть массы и правительств, ставших органами инстинктов и тенденций толпы.

Начало всех благородных и мудрых вещей идет и должно идти от индивидуальностей. Вместо того, чтобы подавлять индивидуальность, следует поощрять ее действия, отличные от действий массы. Главная опасность сегодня в том, что не многие решаются быть эксцентричными."

«– Законы создаются с одной только целью, — ответил он мне, — держать нас в узде, когда наши желания становятся неумеренными. А пока мы умеренны, в законах нет нужды».
Дж.М. Кутзее.

Перечитывать классику – всегда полезно, а нередко и приятно. Приятно постольку, поскольку статус «классического» текст завоевывает и тем более удерживает заслуженно – если далеко не всегда те тексты, которые этого достойны, его получают, то получившие данный статус имеют к тому весомые основания. И одно из них – это как раз способность быть перечитываемым, давать при каждом новом обращении существенную прибавку смыслов и, помимо прочего, дарить наслаждение движения по тексту, его продуманности куда большей, чем способен ухватить первоначальный взгляд. Его нюансы, структура, отступления и вроде бы необязательные примечания – то, что первоначально обычно проходит «мимо» нас, спешащих ухватить основной посыл, «генеральную логику» повествования – все это оказывается хорошо продуманным и вносящим иные оттенки смысла, а иногда способным обернуться и иной логикой, не противостоящей «генеральной», но лишающей ее одномерности, уводящей куда дальше, чем то, куда вроде бы «призывал» текст, если он относится к числу «призывающих».

Полезность здесь является продолжением приятности – или же заменой ее, если таковой для нас не нашлось (в конечном счете классический текст с большой вероятностью является приятным, но отнюдь не обязан быть таковым – речь о нашей близости/далекости к нему, к тому, что переживается как «удовольствие», а одним из наибольших удовольствий является, как давно известно, удовольствие мышления, к которому текст способен нас подтолкнуть, дать повод).

«О свободе» (“On Social Freedom”, 1859) Джона Стюарта Милля (1806 – 1873) – один из ключевых текстов либеральной традиции, и основные тезисы, в нем изложенные, известны всякому, имеющему хоть какой-то интерес к вопросам политическим и социальным. Ключевой тезис уже и в то время ценился за ясность и четкость формулировки, а отнюдь не за новизну:

«Единственная свобода, которая достойна этого названия, это – та свобода, при которой мы имеем возможность домогаться своего собственного блага, следуя по тому пути, который мы сами себе избираем, при том, однако, условии, что мы не лишаем своих ближних возможности достижения той же цели или не препятствуем им в их стремлении к приобретению тех же благ» (стр. 28 – 29) 1 .

Однако куда больший интерес вызывает то, что вынудило Милля обратиться к данной теме, что – при общеизвестности ключевых тезисов, в провозглашении которых он и не претендует на оригинальность, отсылая к либеральной традиции – составляет напряжение его текста. Собственно (пытаясь свести эти и подобные вопросы в один) – что побудило его написать трактат о гражданской свободе?

Новизну ситуации в своем понимании Милль фиксирует в первых страницах текста, и все последующее будет развернутым комментарием к ним. Если до недавнего прошлого, утверждает Милль, главный (если не единственный) враг свободе виделся в лице правительства и борьба за свободу оказывалась борьбой с ним – а правовой порядок был компромиссом, который достигался между сторонами, в той мере, в какой каждая сумела отстоять свои позиции, то с недавних пор оказалось, что угроза исходит не только от государства. Появился новый субъект, притязания которого вызывают не меньшие опасения, чем со стороны привычного противника. Раньше борьба шла за то, чтобы добиться доступа новых слоев к власти, расширить или изменить круг лиц, принимающих основные решения, и круг лиц, определяющих состав первых. Власть мыслилась как противостоящая народу/обществу – а свобода заключалась в том, чтобы вынудить власть следовать народным нуждам/потребностям/желаниям, и, по возможности, так изменить само устройство власти, чтобы подобное противостояние было ликвидировано или сведено к минимуму. Но после Французской революции, когда после целого ряда попыток было достигнуто приближение к тому, чтобы власть стала «народной» (и еще большее приближение к этому идеалу стало мыслиться вопросом времени), выяснилось, что «народная власть может быть направлена к угнетению известной части своих же сочленов; поэтому предупредительные меры так же точно необходимы против власти народа, как необходимы и против злоупотреблений всякой другой власти» (стр. 11).

Прежний либерализм был либерализмом «хорошего общества», фактически – тем самым требованием «третьего сословия», добивавшегося прав для себя в противостоянии с государством (которое оно же и использовало, но которое чем дальше, тем в большей степени начинало ему мешать: отстраняя от политической власти, время от времени хватаясь за остатки сословных прав, все еще сохранявших на тот момент значение «привилегий», давая обогащаться, но заставляя делиться – причем со все менее понятными основаниями к этому «дележу», т.е. все менее давая взамен, сохраняя статус «людей второго сорта», и напоминание об этом становилось все болезненнее по мере того, как у «людей первого сорта» не оставалось ничего, кроме самого статуса). «Третье сословие» словами Сийеса утверждало, что оно будет «всем», оно есть «народ», «нация», однако незамедлительно после его победы оказалось, что существует еще и «четвертое сословие» (ставшее «народом», в отличие от «третьего сословия», обретшего статус «политической нации»).

На горизонте замаячила демократия – и тенденции развития стали достаточно очевидны для внимательных наблюдателей уже с 1830-х гг. Как писал один из современников, если даже союз трона и алтаря не смог остановить противника, то цензовый парламентаризм не имел надежды удержаться – вопрос стоял лишь о темпе и катастрофичности перемен. Отсюда и центральный вопрос, заботящий Милля – и обеспечивающий ему одно из главных мест в либеральной традиции – вопрос о том, как сохраниться либерализму при демократии. Показательно, что, вообще редко кого-то цитируя и называя по именам, Милль делает исключение для Алексиса де Токвиля, причем обращаясь одновременно к двум его основным текстам – «Демократии в Америке» и «Старому режиму и революции». Прежнее единое требование свободы обнаруживает свою противоречивость, когда оказывается, что свобода большинства легко переходит в его тиранию и ключевым вопросом становится защита прав индивида перед лицом любых общих требований, защита не «большой свободы», а «малой», той, которая существует в личном измерении – то противопоставление, которое впервые было «нащупано» Бенжаменом Констаном в разграничении свободы античной и свободы современной, когда в первой свободным субъектом является «общество», «народ», «государство», а во второй речь идет о моей, частной свободе:

«Существуют пределы, за которые законное вмешательство общественного мнения в личную независимость не должно переступать, и установить эти пределы и защищать их от всякого посягательства столь же необходимо для поддержания общественного благополучия как необходима охрана общества от политического деспотизма» (стр. 12 – 13).

Милль фиксирует первые признаки становящегося «массового общества», отмечая новые угрозы, которые не умещаются в рамки прежних противостояний – и пытается найти ответы на них. Например, предпринимает попытку совместить многообразие форм обучения, которое необходимо сохранить, с потребностью во всеобщем образовании. Обнаруживая неожиданные ранее идейные сближения, проявляющиеся, например, в его интересе к Токвилю – и, в свою очередь, выражающиеся в настойчивом внимании к рассуждениям Милля со стороны Константина Леонтьева. Который сделает конспект миллевского эссе, разумеется, ничуть не разделяя его либеральных взглядов, но реагируя на то, что для классического либерализма становящаяся демократия оказывается угрозой не меньшей, чем с точки зрения разнообразных консерваторов, угрожая разнообразию (которое Милль, как и Леонтьев, находил в обществах прошлого). Фиксируя многообразие свободы, Милль тем самым пытается вернуть политической мысли утрачиваемую ею глубину – отмечая, что противостояния проходят не по поверхностным разделениям и, в результате, являясь одним из первых аналитиков и одновременно участников радикально меняющейся политической карты последней трети XIX – XX вв. Когда речь пойдет зачастую не о противостоянии порядка и свободы, а о разных свободах и о выборе между ними, который и будет определять создаваемые «порядки».

______________________

1 Здесь и далее цитаты приводятся по 2-му изданию перевода М.И. Ловцовой (1-й вышел в 1901 г.) по изданию: Милль Дж.Ст. О гражданской свободе. – М.: Книжный дом «ЛИБРОКОМ», 2012. – (серия: «Из наследия мировой философской мысли: социальная философия»).

Джон Стюарт Милль

О свободе

Глава I. Введение

Предмет моего исследования не так называемая свобода воли, столь неудачно противопоставленная доктрине, ложно именуемой доктриною философской необходимости, а свобода гражданская или общественная, свойства и пределы той власти, которая может быть справедливо признана принадлежащей обществу над индивидуумом. Вопрос этот редко ставился и едва ли даже когда-либо рассматривался в общих его основаниях, но тем не менее он был присущ всем практическим вопросам нашего времени, имел сильное влияние на их практическое решение, и скоро, вероятно, наступит время, когда он будет признан самым жизненным вопросом будущего. Собственно говоря, это вопрос не новый, – можно даже сказать, что он, почти с самых отдаленных времен, в некотором смысле, разделял людей; он на той ступени прогресса, на которую в настоящее время вступила наиболее цивилизованная часть человечества, он представляется при совершенно новых условиях, и потому требует совершенно иного и более основательного рассмотрения.

Борьба между свободой и властью есть наиболее резкая черта в тех частях истории, с которыми мы всего ранее знакомимся, а в особенности в истории Рима, Греции и Англии. В древние времена борьба эта происходила между подданными, или некоторыми классами подданных, и правительством. Тогда под свободой разумели охрану против тирании политических правителей, думая (за исключением некоторых греческих демократий), что правители, по самому положению своему необходимо должны иметь свои особые интересы, противоположные интересам управляемых. Политическая власть в те времена принадлежала обыкновенно одному лицу, или целому племени, или касте, которые получали ее или по наследству, или вследствие завоеваний, а не вследствие желания управляемых, – и управляемые, обыкновенно, не осмеливались, а может быть и не желали, оспаривать у них этой власти, хотя и старались оградить себя всевозможными мерами против их притеснительных действий, – они смотрели на власть своих правителей, как на нечто необходимое, но и в то же время в высшей степени опасное, как на орудие, которое могло быть одинаково употреблено и против них, как и против внешних врагов. Тогда признавалось необходимым существование в обществе такого хищника, который был бы довольно силен, чтобы сдерживать других хищников и охранять от них слабых членов общества; но так как и этот царь хищников был также не прочь пользоваться за счет охраняемого им стада, то вследствие этого каждый член общины чувствовал себя в необходимости быть вечно настороже против его клюва и когтей. Поэтому в те времена главная цель, к которой направлялись все усилия патриотов, состояла в том, чтобы ограничить власть политических правителей. Такое ограничение и называлось свободой. Эта свобода достигалась двумя различными способами: или, во-первых, через признание правителем таких льгот, называвшихся политическою свободой или политическим правом, нарушение которых со стороны правителя считалось нарушением обязанности и признавалось законным основанием к сопротивлению и общему восстанию; или же, во-вторых, через установление конституционных преград. Этот второй способ явился позднее первого; он состоял в том, что для некоторых наиболее важных действий власти требовалось согласие общества или же какого-нибудь учреждения, которое считалось представителем общественных интересов. В большей части европейских государств политическая власть должна была более или менее подчиниться первому из этих способов ограничения. Но не так было со вторым способом, и установление конституционных – или же там, где они существовали, улучшение их, – стало повсюду главною целью поклонником свободы. Вообще либеральные стремления не шли далее конституционных ограничений, пока человечество довольствовалось тем, что противопоставляло одного врага другому и соглашалось признавать над собой господина, с условием только иметь более или менее действительные гарантии против злоупотребления им своей властью.

Но с течением времени в развитии человечества наступила наконец такая эпоха, когда люди перестали видеть неизбежную необходимость в том, чтобы правительство было властью, независимою от общества, имеющего свои особые интересы, различные от интересов управляемых. Признано было за лучшее, чтобы правители государства избирались управляемыми и сменялись по их усмотрению. Установилось мнение, что только этим путем и можно предохранить себя от злоупотреблений власти. Таким образом прежнее стремление к установлению конституционных преград заменилось, мало-помалу, стремлением к установлению таких правительств, где бы власть была в руках выборных и временных правителей, – и к этой цели направились все усилия народной партии повсюду, где только такая партия существовала. Так как вследствие этого борьба за свободу утратила прежнее свое значение борьбы управляемых против правителей и стала борьбой за установление таких правительств, которые бы избирались на определенное время самими управляемыми, то при этом возникла мысль, что ограничение власти вовсе не имеет того значения, какое ему приписывают, что оно необходимо только при существовании таких правительств, которых интересы противоположны интересам управляемых, – что для свободы нужно не ограничение власти, а установление таких правителей, которые бы не могли иметь других интересов и другой воли, кроме интересов и воли народа, а при таких правителях народу не будет никакой надобности в ограничении власти, потому что ограничение власти было бы в таком случае охранением себя от своей собственной воли: не будет же народ тиранить сам себя. Полагали, что имея правителей, которые перед ним ответственны и которых он может сменять по своему усмотрению он может доверить им власть без всякого ограничения, так как эта власть будет в таком случае не что иное, как его же собственная власть, только известным образом концентрированная ради удобства. Такое понимание, или правильно сказать, такие чувства были общи всему последнему поколению европейского либерализма, и на континенте Европы они преобладают еще и до сих пор. Там до сих пор еще встречаются только, как блистательное исключение, также политические мыслители, которые бы признавали существование известных пределов, далее которых не должна простираться правительственная власть, если только правительство не принадлежит к числу таких, каких, по их мнению, и существовать вовсе не должно. Может быть такое направление еще и теперь господствовало бы также и у нас, в Англии, если бы не изменились те обстоятельства, которые его одно время поддерживали.