Анализ рассказа факир. Анализ рассказа татьяны толстой "факир"

Милая Шура

В первый раз Александра Эрнестовна прошла мимо меня ранним утром, вся залитая розовым московским солнцем. Чулки спущены, ноги – подворотней, черный костюмчик засален и протерт. Зато шляпа!.. Четыре времени года – бульденежи, ландыши, черешня, барбарис – свились на светлом соломенном блюде, пришпиленном к остаткам волос вот такущей булавкой! Черешни немного оторвались и деревянно постукивают. Ей девяносто лет, подумала я. Но на шесть лет ошиблась. Солнечный воздух сбегает по лучу с крыши прохладного старинного дома и снова бежит вверх, вверх, туда, куда редко смотрим – где повис чугунный балкон на нежилой высоте, где крутая крыша, какая-то нежная решеточка, воздвигнутая прямо в утреннем небе, тающая башенка, шпиль, голуби, ангелы, – нет, я плохо вижу. Блаженно улыбаясь, с затуманенными от счастья глазами движется Александра Эрнестовна по солнечной стороне, широким циркулем переставляя свои дореволюционные ноги. Сливки, булочка и морковка в сетке оттягивают руку, трутся о черный, тяжелый подол. Ветер пешком пришел с юга, веет морем и розами, обещает дорогу по легким лестницам в райские голубые страны. Александра Эрнестовна улыбается утру, улыбается мне. Черное одеяние, светлая шляпа, побрякивающая мертвыми фруктами, скрываются за углом.

Потом она попадалась мне на раскаленном бульваре – размякшая, умиляющаяся потному, одинокому, застрявшему в пропеченном городе ребенку – своих-то детей у нее никогда не было. Страшное бельишко свисает из-под черной замурзанной юбки. Чужой ребенок доверчиво вывалил песочные сокровища на колени Александре Эрнестовне. Не пачкай тете одежду. Ничего… Пусть.

Я встречала ее и в спертом воздухе кинотеатра (снимите шляпу, бабуля! ничего же не видно!). Невпопад экранным страстям Александра Эрнестовна шумно дышала, трещала мятым шоколадным серебром, склеивая вязкой сладкой глиной хрупкие аптечные челюсти.

Наконец она закрутилась в потоке огнедышащих машин у Никитских ворот, заметалась, теряя направление, вцепилась в мою руку и выплыла на спасительный берег, на всю жизнь потеряв уважение дипломатического негра, залегшего за зеленым стеклом низкого блестящего автомобиля, и его хорошеньких кудрявых детишек. Негр взревел, пахнул синим дымком и умчался в сторону консерватории, а Александра Эрнестовна, дрожащая, перепуганная, выпученная, повисла на мне и потащила меня в свое коммунальное убежище – безделушки, овальные рамки, сухие цветы, – оставляя за собой шлейф валидола.

Две крошечные комнатки, лепной высокий потолок; на отставших обоях улыбается, задумывается, капризничает упоительная красавица – милая Шура, Александра Эрнестовна. Да, да, это я! И в шляпе, и без шляпы, и с распущенными волосами. Ах, какая… А это ее второй муж, ну а это третий – не очень удачный выбор. Ну что уж теперь говорить… Вот, может быть, если бы она тогда решилась убежать к Ивану Николаевичу… Кто такой Иван Николаевич? Его здесь нет, он стиснут в альбоме, распялен в четырех картонных прорезях, прихлопнут дамой в турнюре, задавлен какими-то недолговечными белыми собачками, подохшими еще до японской войны.

Садитесь, садитесь, чем вас угостить?.. Приходите, конечно, ради бога, приходите! Александра Эрнестовна одна на свете, а так хочется поболтать!

…Осень. Дожди. Александра Эрнестовна, вы меня узнаете? Это же я! Помните… ну, неважно, я к вам в гости. Гости – ах, какое счастье! Сюда, сюда, сейчас я уберу… Так и живу одна. Всех пережила. Три мужа, знаете? И Иван Николаевич, он звал, но… Может быть, надо было решиться? Какая долгая жизнь. Вот это – я. Это – тоже я. А это – мой второй муж. У меня было три мужа, знаете? Правда, третий не очень…

А первый был адвокат. Знаменитый. Очень хорошо жили. Весной – в Финляндию. Летом – в Крым. Белые кексы, черный кофе. Шляпы с кружевами. Устрицы – очень дорого… Вечером в театр. Сколько поклонников! Он погиб в девятнадцатом году – зарезали в подворотне.

О, конечно, у нее всю жизнь были рома-а-аны, как же иначе? Женское сердце – оно такое! Да вот три года назад – у Александры Эрнестовны скрипач снимал закуток. Двадцать шесть лет, лауреат, глаза!.. Конечно, чувства он таил в душе, но взгляд – он же все выдает! Вечером Александра Эрнестовна, бывало, спросит его: «Чаю?..», а он вот так только посмотрит и ни-че-го не говорит! Ну, вы понимаете?.. Ков-ва-арный! Так и молчал, пока жил у Александры Эрнестовны. Но видно было, что весь горит и в душе прямо-таки клокочет. По вечерам вдвоем в двух тесных комнатках… Знаете, что-то такое в воздухе было – обоим ясно… Он не выдерживал и уходил. На улицу. Бродил где-то допоздна. Александра Эрнестовна стойко держалась и надежд ему не подавала. Потом уж он – с горя – женился на какой-то – так, ничего особенного. Переехал. И раз после женитьбы встретил на улице Александру Эрнестовну и кинул такой взгляд – испепелил! Но опять ничего не сказал. Все похоронил в душе.

Да, сердце Александры Эрнестовны никогда не пустовало. Три мужа, между прочим. Со вторым до войны жили в огромной квартире. Известный врач. Знаменитые гости. Цветы. Всегда веселье. И умер весело: когда уже ясно было, что конец, Александра Эрнестовна решила позвать цыган. Все-таки, знаете, когда смотришь на красивое, шумное, веселое, – и умирать легче, правда? Настоящих цыган раздобыть не удалось. Но Александра Эрнестовна – выдумщица – не растерялась, наняла ребят каких-то чумазых, девиц, вырядила их в шумящее, блестящее, развевающееся, распахнула двери в спальню умирающего – и забренчали, завопили, загундосили, пошли кругами, и колесом, и вприсядку: розовое, золотое, золотое, розовое! Муж не ожидал, он уже обратил взгляд туда, а тут вдруг врываются, шалями крутят, визжат; он приподнялся, руками замахал, захрипел: уйдите! – а они веселей, веселей, да с притопом! Так и умер, царствие ему небесное. А третий муж был не очень…

Но Иван Николаевич… Ах, Иван Николаевич! Всего-то и было: Крым, тринадцатый год, полосатое солнце сквозь жалюзи распиливает на брусочки белый выскобленный пол… Шестьдесят лет прошло, а вот ведь… Иван Николаевич просто обезумел: сейчас же бросай мужа и приезжай к нему в Крым. Навсегда. Пообещала. Потом, в Москве, призадумалась: а на что жить? И где? А он забросал письмами: «Милая Шура, приезжай, приезжай!» У мужа тут свои дела, дома сидит редко, а там, в Крыму, на ласковом песочке, под голубыми небесами, Иван Николаевич бегает как тигр: «Милая Шура, навсегда!» А у самого, бедного, денег на билет в Москву не хватает! Письма, письма, каждый день письма, целый год – Александра Эрнестовна покажет.

Ах, как любил! Ехать или не ехать?

На четыре времени года раскладывается человеческая жизнь. Весна!!! Лето. Осень… Зима? Но и зима позади для Александры Эрнестовны – где же она теперь? Куда обращены ее мокнущие бесцветные глаза? Запрокинув голову, оттянув красное веко, Александра Эрнестовна закапывает в глаз желтые капли. Розовым воздушным шариком просвечивает голова через тонкую паутину. Этот ли мышиный хвостик шестьдесят лет назад черным павлиньим хвостом окутывал плечи? В этих ли глазах утонул – раз и навсегда – настойчивый, но небогатый Иван Николаевич? Александра Эрнестовна кряхтит и нашаривает узловатыми ступнями тапки.

– Сейчас будем пить чай. Без чая никуда не отпущу. Ни-ни-ни. Даже и не думайте.

Да я никуда и не ухожу. Я затем и пришла – пить чай. И принесла пирожных. Я сейчас поставлю чайник, не беспокойтесь. А она пока достанет бархатный альбом и старые письма.

В кухню надо идти далеко, в другой город, по бесконечному блестящему полу, натертому так, что два дня на подошвах остаются следы красной мастики. В конце коридорного туннеля, как огонек в дремучем разбойном лесу, светится пятнышко кухонного окна. Двадцать три соседа молчат за белыми чистыми дверьми. На полпути – телефон на стене. Белеет записка, приколотая некогда Александрой Эрнестовной: «Пожар – 01. Скорая – 03. В случае моей смерти звонить Елизавете Осиповне». Елизаветы Осиповны самой давно нет на свете. Ничего. Александра Эрнестовна забыла.

В кухне – болезненная, безжизненная чистота. На одной из плит сами с собой разговаривают чьи-то щи. В углу еще стоит кудрявый конус запаха после покурившего «Беломор» соседа. Курица в авоське висит за окном, как наказанная, мотается на черном ветру. Голое мокрое дерево поникло от горя. Пьяница расстегивает пальто, опершись лицом о забор. Грустные обстоятельства места, времени и образа действия. А если бы Александра Эрнестовна согласилась тогда все бросить и бежать на юг к Ивану Николаевичу? Где была бы она теперь? Она уже послала телеграмму (еду, встречай), уложила вещи, спрятала билет подальше, в потайное отделение портмоне, высоко заколола павлиньи волосы и села в кресло, к окну – ждать. И далеко на юге Иван Николаевич, всполошившись, не веря счастью, кинулся на железнодорожную станцию – бегать, беспокоиться, волноваться, распоряжаться, нанимать, договариваться, сходить с ума, вглядываться в обложенный тусклой жарой горизонт. А потом? Она прождала в кресле до вечера, до первых чистых звезд. А потом? Она вытащила из волос шпильки, тряхнула головой… А потом? Ну что – потом, потом! Жизнь прошла, вот что потом.

Чайник вскипел. Заварю покрепче. Несложная пьеска на чайном ксилофоне: крышечка, крышечка, ложечка, крышечка, тряпочка, крышечка, тряпочка, тряпочка, ложечка, ручка, ручка. Длинен путь назад по темному коридору с двумя чайниками в руках. Двадцать три соседа за белыми дверьми прислушиваются: не капнет ли своим поганым чаем на наш чистый пол? Не капнула, не волнуйтесь. Ногой отворяю готические дверные створки. Я вечность отсутствовала, но Александра Эрнестовна меня еще помнит.

Достала малиновые надтреснутые чашки, украсила стол какими-то кружавчиками, копается в темном гробу буфета, колыша хлебный, сухарный запах, выползающий из-за его деревянных щек. Не лезь, запах! Поймать его и прищемить стеклянными гранеными дверцами; вот так; сиди под замком.

Александра Эрнестовна достает чудное варенье, ей подарили, вы только попробуйте, нет, нет, вы попробуйте, ах, ах, ах, нет слов, да, это что-то необыкновенное, правда же, удивительное? правда, правда, сколько на свете живу, никогда такого… ну, как я рада, я знала, что вам понравится, возьмите еще, берите, берите, я вас умоляю! (О, черт, опять у меня будут болеть зубы!)

Вы мне нравитесь, Александра Эрнестовна, вы мне очень нравитесь, особенно вон на той фотографии, где у вас такой овал лица, и на этой, где вы откинули голову и смеетесь изумительными зубами, и на этой, где вы притворяетесь капризной, а руку забросили куда-то на затылок, чтобы резные фестончики нарочно сползли с локтя. Мне нравится ваша никому больше не интересная, где-то там отшумевшая жизнь, бегом убежавшая молодость, ваши истлевшие поклонники, мужья, проследовавшие торжественной вереницей, все, все, кто окликнул вас и кого позвали вы, каждый, кто прошел и скрылся за высокой горой. Я буду приходить к вам и приносить и сливки, и очень полезную для глаз морковку, а вы, пожалуйста, раскрывайте давно не проветривавшиеся бархатные коричневые альбомы – пусть подышат хорошенькие гимназистки, пусть разомнутся усатые господа, пусть улыбнется бравый Иван Николаевич. Ничего, ничего, он вас не видит, ну что вы, Александра Эрнестовна!.. Надо было решиться тогда. Надо было. Да она уже решилась. Вот он – рядом, – руку протяни! Вот, возьми его в руки, держи, вот он, плоский, холодный, глянцевый, с золотым обрезом, чуть пожелтевший Иван Николаевич! Эй, вы слышите, она решилась, да, она едет, встречайте, всё, она больше не колеблется, встречайте, где вы, ау!

Тысячи лет, тысячи дней, тысячи прозрачных непроницаемых занавесей пали с небес, сгустились, сомкнулись плотными стенами, завалили дороги, не пускают Александру Эрнестовну к ее затерянному в веках возлюбленному. Он остался там, по ту сторону лет, один, на пыльной южной станции, он бродит по заплеванному семечками перрону, он смотрит на часы, отбрасывает носком сапога пыльные веретена кукурузных обглодышей, нетерпеливо обрывает сизые кипарисные шишечки, ждет, ждет, ждет паровоза из горячей утренней дали. Она не приехала. Она не приедет. Она обманула. Да нет, нет, она же хотела! Она готова, и саквояжи уложены! Белые полупрозрачные платья поджали колени в тесной темноте сундука, несессер скрипит кожей, посверкивает серебром, бесстыдные купальные костюмы, чуть прикрывающие колени – а руки-то голые до плеч! – ждут своего часа, зажмурились, предвкушая… В шляпной коробке – невозможная, упоительная, невесомая… ах, нет слов – белый зефир, чудо из чудес! На самом дне, запрокинувшись на спину, подняв лапки, спит шкатулка – шпильки, гребенки, шелковые шнурки, алмазный песочек, наклеенный на картонные шпатели – для нежных ногтей; мелкие пустячки. Жасминовый джинн запечатан в хрустальном флаконе – ах, как он сверкнет миллиардом радуг на морском ослепительном свету! Она готова – что ей помешало? Что нам всегда мешает? Ну, скорее же, время идет!.. Время идет, и невидимые толщи лет все плотнее, и ржавеют рельсы, и зарастают дороги, и бурьян по оврагам все пышней. Время течет, и колышет на спине лодку милой Шуры, и плещет морщинами в ее неповторимое лицо.

…Еще чаю?

А после войны вернулись – с третьим мужем – вот сюда, в эти комнатки. Третий муж все ныл, ныл… Коридор длинный. Свет тусклый. Окна во двор. Все позади. Умерли нарядные гости. Засохли цветы. Дождь барабанит в стекла. Ныл, ныл – и умер, а когда, отчего – Александра Эрнестовна не заметила.

Доставала Ивана Николаевича из альбома, долго смотрела. Как он ее звал! Она уже и билет купила – вот он, билет. На плотной картонке – черные цифры. Хочешь – так смотри, хочешь – переверни вверх ногами, все равно: забытые знаки неведомого алфавита, зашифрованный пропуск туда, на тот берег.

Может быть, если узнать волшебное слово… если догадаться… если сесть и хорошенько подумать… или где-то поискать… должна же быть дверь, щелочка, незамеченный кривой проход туда, в тот день; все закрыли, ну а хоть щелочку-то – зазевались и оставили; может быть, в каком-нибудь старом доме, что ли; на чердаке, если отогнуть доски… или в глухом переулке, в кирпичной стене – пролом, небрежно заложенный кирпичами, торопливо замазанный, крест-накрест забитый на скорую руку… Может быть, не здесь, а в другом городе… Может быть, где-то в путанице рельсов, в стороне, стоит вагон, старый, заржавевший, с провалившимся полом, вагон, в который так и не села милая Шура?

«Вот мое купе… Разрешите, я пройду. Позвольте, вот же мой билет – здесь все написано!» Вон там, в том конце – ржавые зубья рессор, рыжие, покореженные ребра стен, голубизна неба в потолке, трава под ногами – это ее законное место, ее! Никто его так и не занял, просто не имел права!

…Еще чаю? Метель.

…Еще чаю? Яблони в цвету. Одуванчики. Сирень. Фу, как жарко. Вон из Москвы – к морю. До встречи, Александра Эрнестовна! Я расскажу вам, что там – на том конце земли. Не высохло ли море, не уплыл ли сухим листиком Крым, не выцвело ли голубое небо? Не ушел ли со своего добровольного поста на железнодорожной станции ваш измученный, взволнованный возлюбленный?

В каменном московском аду ждет меня Александра Эрнестовна. Нет, нет, все так, все правильно! Там, в Крыму, невидимый, но беспокойный, в белом кителе, взад-вперед по пыльному перрону ходит Иван Николаевич, выкапывает часы из кармашка, вытирает бритую шею; взад-вперед вдоль ажурного, пачкающего белой пыльцой карликового заборчика, волнующийся, недоумевающий; сквозь него проходят, не замечая, красивые мордатые девушки в брюках, хипповые пареньки с закатанными рукавами, оплетенные наглым транзисторным ба-ба-ду-баканьем; бабки в белых платочках, с ведрами слив; южные дамы с пластмассовыми аканфами клипсов; старички в негнущихся синтетических шляпах; насквозь, напролом, через Ивана Николаевича, но он ничего не знает, ничего не замечает, он ждет, время сбилось с пути, завязло на полдороге, где-то под Курском, споткнулось над соловьиными речками, заблудилось, слепое, на подсолнуховых равнинах.

Иван Николаевич, погодите! Я ей скажу, я передам, не уходите, она приедет, приедет, честное слово, она уже решилась, она согласна, вы там стойте пока, ничего, она сейчас, все же собрано, уложено – только взять; и билет есть, я знаю, клянусь, я видела – в бархатном альбоме, засунут там за фотокарточку; он пообтрепался, правда, но это ничего, я думаю, ее пустят. Там, конечно… не пройти, что-то такое мешает, я не помню; ну уж она как-нибудь; она что-нибудь придумает – билет есть, правда? – это ведь важно: билет; и, знаете, главное, она решилась, это точно, точно, я вам говорю!

Александре Эрнестовне – пять звонков, третья кнопка сверху. На площадке – ветерок: приоткрыты створки пыльного лестничного витража, украшенного легкомысленными лотосами – цветами забвения.

– Кого?.. Померла.

То есть как это… минуточку… почему? Но я же только что… Да я только туда и назад! Вы что?..

Белый горячий воздух бросается на выходящих из склепа подъезда, норовя попасть по глазам. Погоди ты… Мусор, наверно, еще не увозили? За углом, на асфальтовом пятачке, в мусорных баках кончаются спирали земного существования. А вы думали – где? За облаками, что ли? Вон они, эти спирали – торчат пружинами из гнилого разверстого дивана. Сюда все и свалили. Овальный портрет милой Шуры – стекло разбили, глаза выколоты. Старушечье барахло – чулки какие-то… Шляпа с четырьмя временами года. Вам не нужны облупленные черешни? Нет?.. Почему? Кувшин с отбитым носом. А бархатный альбом, конечно, украли. Им хорошо сапоги чистить. Дураки вы все, я не плачу – с чего бы? Мусор распарился на солнце, растекся черной банановой слизью. Пачка писем втоптана в жижу. «Милая Шура, ну когда же…», «Милая Шура, только скажи…» А одно письмо, подсохшее, желтой разлинованной бабочкой вертится под пыльным тополем, не зная, где присесть.

Что мне со всем этим делать? Повернуться и уйти. Жарко. Ветер гонит пыль. И Александра Эрнестовна, милая Шура, реальная, как мираж, увенчанная деревянными фруктами и картонными цветами, плывет, улыбаясь, по дрожащему переулку за угол, на юг, на немыслимо далекий сияющий юг, на затерянный перрон, плывет, тает и растворяется в горячем полдне.

Факир

Филин – как всегда, неожиданно – возник в телефонной трубке и пригласил в гости: посмотреть на его новую пассию. Программа вечера была ясна: белая хрустящая скатерть, свет, тепло, особые слоеные пирожки по-тмутаракански, приятнейшая музыка откуда-то с потолка, захватывающие разговоры. Всюду синие шторы, витрины с коллекциями, по стенам развешаны бусы. Новые игрушки – табакерка ли с портретом дамы, упивающейся своей розовой голой напудренностью, бисерный кошелек, пасхальное, может быть, яйцо или же так что-нибудь – ненужное, но ценное.

Сам Филин тоже не оскорбит взгляда – чистый, небольшой, в домашнем бархатном пиджаке, маленькая рука отяжелена перстнем. Да не штампованным, жлобским, «за рупь пятьдесят с коробочкой», – зачем? – нет, прямо из раскопок, венецианским, если не врет, а то и монетой в оправе – какой-нибудь, прости господи, Антиох, а то поднимай выше… Таков Филин. Сядет в кресло, покачивая туфлей, пальцы сложит домиком, брови дегтярные, прекрасные анатолийские глаза – как сажа, бородка сухая, серебряная, с шорохом, только у рта черно – словно уголь ел.

Есть, есть на что посмотреть.

Дамы у Филина тоже не какие-нибудь – коллекционные, редкие. То циркачка, допустим, – вьется на шесте, блистая чешуей, под гром барабанов, или просто девочка, мамина дочка, мажет акварельки, – ума на пятачок, зато сама белизны необыкновенной, так что Филин, зовя на смотрины, даже предупреждает: непременно, мол, приходите в черных очках во избежание снежной слепоты.

Кое-кто Филина втихомолку не одобрял, со всеми этими его перстнями, пирожками, табакерками; хихикали насчет его малинового халата с кистями и каких-то будто бы серебряных янычарских тапок с загнутыми носами; и смешно было, что у него в ванной – специальная щетка для бороды и крем для рук – у холостяка-то… А все-таки позовет – и бежали, и втайне всегда холодели: пригласит ли еще? даст ли посидеть в тепле и свете, в неге и холе, да и вообще – что он в нас, обыкновенных, нашел, зачем мы ему нужны?..

– …Если вы сегодня ничем не заняты, прошу ко мне к восьми часам. Познакомитесь с Алисой – преле-естное существо.

– Спасибо, спасибо, обязательно!

Ну как всегда, в последний момент! Юра потянулся к бритве, а Галя, змеей влезая в колготки, инструктировала дочь: каша в кастрюле, дверь никому не открывать, уроки – и спать! И не висни на мне, не висни, мы и так опаздываем! Галя напихала в сумку полиэтиленовых пакетов: Филин живет в высотном доме, под ним гастроном, может быть, селедочное масло будут давать или еще что перепадет.

За домом обручем мрака лежала окружная дорога, где посвистывал мороз, холод безлюдных равнин проник под одежду, мир на миг показался кладбищенски страшным, и они не захотели ждать автобуса, тесниться в метро, а поймали такси, и, развалясь с комфортом, осторожно побранили Филина за бархатный пиджак, за страсть к коллекционированию, за незнакомую Алису: а где прежняя-то, Ниночка? – ищи-свищи; погадали, будет ли в гостях Матвей Матвеич, и дружно Матвей Матвеича осудили.

Познакомились они с ним у Филина и так были стариком очарованы: эти его рассказы о царствовании Анны Иоанновны, и опять же пирожки, и дымок английского чая, и синие с золотом коллекционные чашки, и журчащий откуда-то сверху Моцарт, и Филин, ласкающий гостей своими мефистофельскими глазами – фу-ты, голова одурела, – напросились к Матвей Матвеичу в гости. Разбежались! Принял на кухне, пол дощатый, стены коричневые, голые, да и вообще район кошмарный, заборы и ямы, сам в тренировочных штанах, совершенно уже белесых, чай спитой, варенье засахаренное, да и то прямо в банке на стол брякнул, ложку сунул: выковыривайте, мол, гости дорогие. А курить – только на лестничной площадке: астма, не обессудьте. И с Анной Иоанновной прокол вышел: расположились – бог с ним, с чаем – послушать журчащую речь про дворцовые шуры-муры, всякие там перевороты, а старик все развязывал жуткие папки с тесемками, все что-то тыкал пальцем, крича о каких-то земельных наделах, и что вот Кузин, бездарь, чинуша, интриган, печататься не дает и весь сектор против Матвей Матвеича настраивает, но ведь вот же, вот же: ценнейшие документы, всю жизнь собирал! Галя с Юрой хотели опять про злодеев, про пытки, про ледяной дом и свадьбу карликов, но не было рядом Филина и некому было направить разговор на интересное, а весь вечер только Ку-у-узин! Ку-у-узин! – и тыканье в папки, и валерьянка. Уложив старика, рано ушли, и Галя порвала колготки о старикову табуретку.

– А бард Власов? – вспомнил Юра.

– Молчи уж!

С тем все вышло вроде бы наоборот, но позор страшный: тоже подцепили у Филина, пригласили к себе, назвали приятелей – слушать, отстояли два часа за тортом «Полено». Заперли дочь в детской, собаку на кухне. Пришел бард Власов, хмурый, с гитарой, торт и пробовать не стал: крем смягчит голос, а ему нужно, чтоб было хрипло. Пропел пару песен: «Тетя Мотя, ваши плечи, ваши перси и ланиты, как у Нади Команечи, физкультурою развиты…» Юра позорился, вылезал со своим невежеством, громко шептал посреди пения: «Я забыл, перси – это какие места?» Галя волновалась, просила, чтобы непременно спеть «Друзья», прижимала руки к груди: это такая песня, такая песня! Он пел ее у Филина – мягко, грустно, заунывно, – вот, мол, «за столом, клеенкой покрытым, за бутылкой пива собравшись», сидят старые друзья, лысые, неудачники. И у каждого что-то не так, у каждого своя грусть: «одному любовь не под силу, а другому князь не по нраву», – и никто-то никому помочь не может, увы! – но ведь вот же они вместе, они друзья, они нужны друг другу, и разве это не самое важное на свете? Слушаешь – и кажется, что – да-да-да, у тебя тоже что-то такое примерно в жизни, да, вот именно! «Во – песня! Коронный номер!» – шептал и Юра. Бард Власов еще больше нахмурился, сделал далекий взгляд – туда, в ту воображаемую комнату, где любящие друг друга плешивцы откупоривали далекое пиво; перебрал струны, начал печально: «за столом, клеенкой покрытым…» Запертая в кухне Джулька заскребла когтями по полу, завыла. «За бутылкой пива собравшись», – поднажал бард Власов. «Ы-ы-ы», – волновалась собака. Кто-то хрюкнул, бард оскорбленно зажал струны, взял папиросу. Юра пошел делать Джульке внушение. «Это у вас автобиографическое?» – почтительно спросил какой-то дурак. «Что? У меня все где-то автобиографическое». Юра вернулся, бард бросил окурок, сосредоточиваясь. «За столом, клеенкой покры-ыты-ым…» Мучительный вой пошел из кухни. «Музыкальная собачка», – со злобой сказал бард. Галя поволокла упирающуюся овчарку к соседям, бард поспешно допел – вой глухо проникал сквозь кооперативные стенки, – скомкал программу и в прихожей, дергая «молнию» куртки, с отвращением сообщил, что вообще-то он берет по два рубля с носа, но раз они не умеют организовать творческую атмосферу, то сойдет и по рублю. И Галя опять побежала к соседям, – кошмар, одолжите червонец, – и те, тоже перед получкой, долго собирали мелочью и вытрясли даже детскую копилку под рев обобранных детей и лай рвущейся Джульки.

Да, вот Филин с людьми умеет, а мы – как-то нет. Ну, может быть, в другой раз получится.

Время до восьми еще было – как раз чтобы постоять за паштетом в гастрономе у Филинова подножия, ведь вот, тоже, – на нашей-то окраине коровы среди бела дня шляются, а паштета что-то не видать. Без трех восемь вступить в лифт – Галя, как всегда, оглядится и скажет: «В таком лифте жить хочется», потом вощеный паркет безбрежной площадки, медная табличка: «И.И. Филин», звонок – и наконец он сам на пороге – просияет черными глазами, наклонит голову: «Точность – вежливость королей…» И как-то ужасно приятно это услышать, эти слова, – словно он, Филин, султан, а они и впрямь короли, – Галя в недорогом пальто и Юра в куртке и вязаной шапочке.

И вплывут они, королевская чета, избранная на один вечер, в тепло и свет, в сладкие фортепьянные рулады, и прошествуют к столу, где разморенные розы знать не знают ни о каком морозе, ветре, тьме, что обступили неприступную Филинову башню, бессильные пробраться внутрь.

Что-то неуловимо новое в квартире… а, понятно: витрина с бисерными безделушками сдвинута, бра переехало на другую стену, арка, ведущая в заднюю комнату, зашторена, и, отогнув эту штору, выходит и подает руку Алиса, прелестное якобы существо.

– Аллочка.

– Да, вообще-то она Аллочка, но мы с вами будем звать ее Алисой, не правда ли? Прошу к столу, – сказал Филин. – Ну-с! Рекомендую паштет. Редкостный! Таких паштетов, знаете ли…

– Внизу брали, вижу, – обрадовался Юра. – И спускаемся мы-ы. С пак-каренных вершин-н. Ведь когда-то и боги спуска-ались на землю. Верно?

Филин тонко улыбнулся, повел бровями – дескать, может, да, внизу брал, а может, и нет. Все-то вам надо знать. Галя мысленно пнула мужа за бестактность.

Сегодня он почему-то называл пирожки тарталетками – должно быть, из-за Алисы.

– А что случилось – муку снимают с продажи? В мировом масштабе? – веселился Юра, потирая руки, костистый нос его покраснел в тепле. Забулькал чай.

– Ничуть не бывало. Что мука! – махнул бородкой Филин. – Галочка, сахару… Что мука! Утерян секрет, друзья мои. Умирает – мне сейчас позвонили – последний владелец старинного рецепта. Девяносто восемь лет, инсульт. Вы пробуйте. Алиса, можно, я налью вам в мою любимую чашку?

Филин затуманил взгляд, как бы намекая на возможность особой близости, могущей возникнуть от такого интимного контакта с его возлюбленной посудой. Прелестная Алиса улыбнулась. Да что в ней такого прелестного? Черные волосы блестят как смазанные, нос крючком, усики. Платье простое, вязаное, цвета соленого огурца. Подумаешь. Здесь и не такие сиживали – где они теперь?

– …И вы подумайте, – говорил Филин, – еще два дня назад заказал я этому Игнатию Кириллычу тарталетки. Еще вчера он их пек. Еще сегодня утром я их получил – каждую в папиросной бумажке. И вот – инсульт. Из Склифосовского дали мне знать. – Филин куснул слоеную бомбошку, поднял красивые брови и вздохнул. – Когда Игнатий еще мальчиком служил у «Яра», старый кондитер Кузьма, умирая, передал ему секрет этих изделий. Вы пробуйте. – Филин вытер бородку. – А этот Кузьма в свое время служил в Петербурге у Вольфа и Беранже – знаменитые кондитеры. Говорят, перед роковой дуэлью Пушкин зашел к Вольфу и спросил тарталеток. А Кузьма в тот день валялся пьян и не испек. Ну, выходит управляющий, разводит руками. Нету, Александр Сергеич. Такой народ-с. Не угодно ли бушэ? Тру-убочку, может, со сливками? Пушкин расстроился, махнул шляпой и вышел. Ну-с, дальнейшее известно. Кузьма проспался – Пушкин в гробу.

– О боже мой… – испугалась Галя.

– Да-да. И вы знаете, это так на всех подействовало. Вольф застрелился, Беранже принял православие, управляющий пожертвовал тридцать тысяч на богоугодные заведения, а Кузьма – тот просто рехнулся. Все, говорят, повторял: «Э-эх, Лексан Серге-и-ич… Тарталеточек моих не поели… Пообождали бы чуток…» – Филин бросил еще пирожок в рот и захрустел. – Дожил, однако, этот Кузьма до начала века. Дряхлыми руками передал рецепт ученикам. Игнатию тесто, другому кому-то начинку. Ну, после – революция, гражданская война. Тот, что начинку знал, в эсеры подался. Игнатий Кириллыч мой потерял его из виду. Проходит несколько лет – а Игнатий всё при ресторане, – вдруг что-то его дернуло, выходит он из кухни в зал, а там этот, с дамой. Монокль, усы отрастил – не узнать. Игнатий прямо как был, в муке, – к столику. «Пройдемте, товарищ». Тот заметался, а делать нечего. Идет, бледный, в кухню. «Говори, сволочь, мясную начинку». Куда денешься, прошлое-то подмочено. Сказал. «Говори капустную». Весь дрожит, но выдает. «Теперь саго». А саго у него было абсолю-у-утно засекречено. Молчит. Игнатий: «Саго!» И скалку берет. Тот молчит. Потом вдруг: а-а-а-а-а! – и побежал. Этот, эсер-то. Бросились, связали, смотрят – а он в уме тронулся, глазами водит и пена изо рта. Так саго и не дознались. Да… А этот Игнатий Кириллыч интересный был старик, прихотливый. Как-к он слойку чувствовал, боже, как чувствовал!.. Пек на дому. Задергивал шторы, на два засова дверь закладывал. Я ему: «Игна-атий Кириллыч, голу-убчик, поделитесь секретом, что вам?..» – ни в какую. Все достойного преемника ждал. Теперь вот инсульт… Да вы пробуйте.

Филин – как всегда, неожиданно – возник в телефонной трубке и пригласил в гости: посмотреть на его новую пассию. Программа вечера была ясна: белая хрустящая скатерть, свет, тепло, особые слоеные пирожки по-тмутаракански, приятнейшая музыка откуда-то с потолка, захватывающие разговоры. Всюду синие шторы, витрины с коллекциями, по стенам развешаны бусы. Новые игрушки – табакерка ли с портретом дамы, упивающейся своей розовой голой напудренностью, бисерный кошелек, пасхальное, может быть, яйцо или же так что-нибудь – ненужное, но ценное.

Сам Филин тоже не оскорбит взгляда – чистый, небольшой, в домашнем бархатном пиджаке, маленькая рука отяжелена перстнем. Да не штампованным, жлобским, «за рупь пятьдесят с коробочкой», – зачем? – нет, прямо из раскопок, венецианским, если не врет, а то и монетой в оправе – какой-нибудь, прости господи, Антиох, а то поднимай выше... Таков Филин. Сядет в кресло, покачивая туфлей, пальцы сложит домиком, брови дегтярные, прекрасные анатолийские глаза – как сажа, бородка сухая, серебряная, с шорохом, только у рта черно – словно уголь ел.

Есть, есть на что посмотреть.

Дамы у Филина тоже не какие-нибудь – коллекционные, редкие. То циркачка, допустим, – вьется на шесте, блистая чешуей, под гром барабанов, или просто девочка, мамина дочка, мажет акварельки, – ума на пятачок, зато сама белизны необыкновенной, так что Филин, зовя на смотрины, даже предупреждает: непременно, мол, приходите в черных очках во избежание снежной слепоты.

Кое-кто Филина втихомолку не одобрял, со всеми этими его перстнями, пирожками, табакерками; хихикали насчет его малинового халата с кистями и каких-то будто бы серебряных янычарских тапок с загнутыми носами; и смешно было, что у него в ванной – специальная щетка для бороды и крем для рук – у холостяка-то... А все-таки позовет – и бежали, и втайне всегда холодели: пригласит ли еще? даст ли посидеть в тепле и свете, в неге и холе, да и вообще – что он в нас, обыкновенных, нашел, зачем мы ему нужны?..

– ...Если вы сегодня ничем не заняты, прошу ко мне к восьми часам. Познакомитесь с Алисой – преле-естное существо.

– Спасибо, спасибо, обязательно!

Ну как всегда, в последний момент! Юра потянулся к бритве, а Галя, змеей влезая в колготки, инструктировала дочь: каша в кастрюле, дверь никому не открывать, уроки – и спать! И не висни на мне, не висни, мы и так опаздываем! Галя напихала в сумку полиэтиленовых пакетов: Филин живет в высотном доме, под ним гастроном, может быть, селедочное масло будут давать или еще что перепадет.

За домом обручем мрака лежала окружная дорога, где посвистывал мороз, холод безлюдных равнин проник под одежду, мир на миг показался кладбищенски страшным, и они не захотели ждать автобуса, тесниться в метро, а поймали такси, и, развалясь с комфортом, осторожно побранили Филина за бархатный пиджак, за страсть к коллекционированию, за незнакомую Алису: а где прежняя-то, Ниночка? – ищи-свищи; погадали, будет ли в гостях Матвей Матвеич, и дружно Матвей Матвеича осудили.

Познакомились они с ним у Филина и так были стариком очарованы: эти его рассказы о царствовании Анны Иоанновны, и опять же пирожки, и дымок английского чая, и синие с золотом коллекционные чашки, и журчащий откуда-то сверху Моцарт, и Филин, ласкающий гостей своими мефистофельскими глазами – фу-ты, голова одурела, – напросились к Матвей Матвеичу в гости. Разбежались! Принял на кухне, пол дощатый, стены коричневые, голые, да и вообще район кошмарный, заборы и ямы, сам в тренировочных штанах, совершенно уже белесых, чай спитой, варенье засахаренное, да и то прямо в банке на стол брякнул, ложку сунул: выковыривайте, мол, гости дорогие. А курить – только на лестничной площадке: астма, не обессудьте. И с Анной Иоанновной прокол вышел: расположились – бог с ним, с чаем – послушать журчащую речь про дворцовые шуры-муры, всякие там перевороты, а старик все развязывал жуткие папки с тесемками, все что-то тыкал пальцем, крича о каких-то земельных наделах, и что вот Кузин, бездарь, чинуша, интриган, печататься не дает и весь сектор против Матвей Матвеича настраивает, но ведь вот же, вот же: ценнейшие документы, всю жизнь собирал! Галя с Юрой хотели опять про злодеев, про пытки, про ледяной дом и свадьбу карликов, но не было рядом Филина и некому было направить разговор на интересное, а весь вечер только Ку-у-узин! Ку-у-узин! – и тыканье в папки, и валерьянка. Уложив старика, рано ушли, и Галя порвала колготки о старикову табуретку.

– А бард Власов? – вспомнил Юра.

– Молчи уж!

С тем все вышло вроде бы наоборот, но позор страшный: тоже подцепили у Филина, пригласили к себе, назвали приятелей – слушать, отстояли два часа за тортом «Полено». Заперли дочь в детской, собаку на кухне. Пришел бард Власов, хмурый, с гитарой, торт и пробовать не стал: крем смягчит голос, а ему нужно, чтоб было хрипло. Пропел пару песен: «Тетя Мотя, ваши плечи, ваши перси и ланиты, как у Нади Команечи, физкультурою развиты...» Юра позорился, вылезал со своим невежеством, громко шептал посреди пения: «Я забыл, перси – это какие места?» Галя волновалась, просила, чтобы непременно спеть «Друзья», прижимала руки к груди: это такая песня, такая песня! Он пел ее у Филина – мягко, грустно, заунывно, – вот, мол, «за столом, клеенкой покрытым, за бутылкой пива собравшись», сидят старые друзья, лысые, неудачники. И у каждого что-то не так, у каждого своя грусть: «одному любовь не под силу, а другому князь не по нраву», – и никто-то никому помочь не может, увы! – но ведь вот же они вместе, они друзья, они нужны друг другу, и разве это не самое важное на свете? Слушаешь – и кажется, что – да-да-да, у тебя тоже что-то такое примерно в жизни, да, вот именно! «Во – песня! Коронный номер!» – шептал и Юра. Бард Власов еще больше нахмурился, сделал далекий взгляд – туда, в ту воображаемую комнату, где любящие друг друга плешивцы откупоривали далекое пиво; перебрал струны, начал печально: «за столом, клеенкой покрытым...» Запертая в кухне Джулька заскребла когтями по полу, завыла. «За бутылкой пива собравшись», – поднажал бард Власов. «Ы-ы-ы», – волновалась собака. Кто-то хрюкнул, бард оскорбленно зажал струны, взял папиросу. Юра пошел делать Джульке внушение. «Это у вас автобиографическое?» – почтительно спросил какой-то дурак. «Что? У меня все где-то автобиографическое». Юра вернулся, бард бросил окурок, сосредоточиваясь. «За столом, клеенкой покры-ыты-ым...» Мучительный вой пошел из кухни. «Музыкальная собачка», – со злобой сказал бард. Галя поволокла упирающуюся овчарку к соседям, бард поспешно допел – вой глухо проникал сквозь кооперативные стенки, – скомкал программу и в прихожей, дергая «молнию» куртки, с отвращением сообщил, что вообще-то он берет по два рубля с носа, но раз они не умеют организовать творческую атмосферу, то сойдет и по рублю. И Галя опять побежала к соседям, – кошмар, одолжите червонец, – и те, тоже перед получкой, долго собирали мелочью и вытрясли даже детскую копилку под рев обобранных детей и лай рвущейся Джульки.

Да, вот Филин с людьми умеет, а мы – как-то нет. Ну, может быть, в другой раз получится.

Время до восьми еще было – как раз чтобы постоять за паштетом в гастрономе у Филинова подножия, ведь вот, тоже, – на нашей-то окраине коровы среди бела дня шляются, а паштета что-то не видать. Без трех восемь вступить в лифт – Галя, как всегда, оглядится и скажет: «В таком лифте жить хочется», потом вощеный паркет безбрежной площадки, медная табличка: «И.И. Филин», звонок – и наконец он сам на пороге – просияет черными глазами, наклонит голову: «Точность – вежливость королей...» И как-то ужасно приятно это услышать, эти слова, – словно он, Филин, султан, а они и впрямь короли, – Галя в недорогом пальто и Юра в куртке и вязаной шапочке.

И вплывут они, королевская чета, избранная на один вечер, в тепло и свет, в сладкие фортепьянные рулады, и прошествуют к столу, где разморенные розы знать не знают ни о каком морозе, ветре, тьме, что обступили неприступную Филинову башню, бессильные пробраться внутрь.

Что-то неуловимо новое в квартире... а, понятно: витрина с бисерными безделушками сдвинута, бра переехало на другую стену, арка, ведущая в заднюю комнату, зашторена, и, отогнув эту штору, выходит и подает руку Алиса, прелестное якобы существо.

– Аллочка.

– Да, вообще-то она Аллочка, но мы с вами будем звать ее Алисой, не правда ли? Прошу к столу, – сказал Филин. – Ну-с! Рекомендую паштет. Редкостный! Таких паштетов, знаете ли...

– Внизу брали, вижу, – обрадовался Юра. – И спускаемся мы-ы. С пак-каренных вершин-н. Ведь когда-то и боги спуска-ались на землю. Верно?

Филин тонко улыбнулся, повел бровями – дескать, может, да, внизу брал, а может, и нет. Все-то вам надо знать. Галя мысленно пнула мужа за бестактность.

Сегодня он почему-то называл пирожки тарталетками – должно быть, из-за Алисы.

– А что случилось – муку снимают с продажи? В мировом масштабе? – веселился Юра, потирая руки, костистый нос его покраснел в тепле. Забулькал чай.

– Ничуть не бывало. Что мука! – махнул бородкой Филин. – Галочка, сахару... Что мука! Утерян секрет, друзья мои. Умирает – мне сейчас позвонили – последний владелец старинного рецепта. Девяносто восемь лет, инсульт. Вы пробуйте. Алиса, можно, я налью вам в мою любимую чашку?

Филин затуманил взгляд, как бы намекая на возможность особой близости, могущей возникнуть от такого интимного контакта с его возлюбленной посудой. Прелестная Алиса улыбнулась. Да что в ней такого прелестного? Черные волосы блестят как смазанные, нос крючком, усики. Платье простое, вязаное, цвета соленого огурца. Подумаешь. Здесь и не такие сиживали – где они теперь?

– ...И вы подумайте, – говорил Филин, – еще два дня назад заказал я этому Игнатию Кириллычу тарталетки. Еще вчера он их пек. Еще сегодня утром я их получил – каждую в папиросной бумажке. И вот – инсульт. Из Склифосовского дали мне знать. – Филин куснул слоеную бомбошку, поднял красивые брови и вздохнул. – Когда Игнатий еще мальчиком служил у «Яра», старый кондитер Кузьма, умирая, передал ему секрет этих изделий. Вы пробуйте. – Филин вытер бородку. – А этот Кузьма в свое время служил в Петербурге у Вольфа и Беранже – знаменитые кондитеры. Говорят, перед роковой дуэлью Пушкин зашел к Вольфу и спросил тарталеток. А Кузьма в тот день валялся пьян и не испек. Ну, выходит управляющий, разводит руками. Нету, Александр Сергеич. Такой народ-с. Не угодно ли бушэ? Тру-убочку, может, со сливками? Пушкин расстроился, махнул шляпой и вышел. Ну-с, дальнейшее известно. Кузьма проспался – Пушкин в гробу.

– О боже мой... – испугалась Галя.

– Да-да. И вы знаете, это так на всех подействовало. Вольф застрелился, Беранже принял православие, управляющий пожертвовал тридцать тысяч на богоугодные заведения, а Кузьма – тот просто рехнулся. Все, говорят, повторял: «Э-эх, Лексан Серге-и-ич... Тарталеточек моих не поели... Пообождали бы чуток...» – Филин бросил еще пирожок в рот и захрустел. – Дожил, однако, этот Кузьма до начала века. Дряхлыми руками передал рецепт ученикам. Игнатию тесто, другому кому-то начинку. Ну, после – революция, гражданская война. Тот, что начинку знал, в эсеры подался. Игнатий Кириллыч мой потерял его из виду. Проходит несколько лет – а Игнатий всё при ресторане, – вдруг что-то его дернуло, выходит он из кухни в зал, а там этот, с дамой. Монокль, усы отрастил – не узнать. Игнатий прямо как был, в муке, – к столику. «Пройдемте, товарищ». Тот заметался, а делать нечего. Идет, бледный, в кухню. «Говори, сволочь, мясную начинку». Куда денешься, прошлое-то подмочено. Сказал. «Говори капустную». Весь дрожит, но выдает. «Теперь саго». А саго у него было абсолю-у-утно засекречено. Молчит. Игнатий: «Саго!» И скалку берет. Тот молчит. Потом вдруг: а-а-а-а-а! – и побежал. Этот, эсер-то. Бросились, связали, смотрят – а он в уме тронулся, глазами водит и пена изо рта. Так саго и не дознались. Да... А этот Игнатий Кириллыч интересный был старик, прихотливый. Как-к он слойку чувствовал, боже, как чувствовал!.. Пек на дому. Задергивал шторы, на два засова дверь закладывал. Я ему: «Игна-атий Кириллыч, голу-убчик, поделитесь секретом, что вам?..» – ни в какую. Все достойного преемника ждал. Теперь вот инсульт... Да вы пробуйте.

Быт и мечта. По рассказам Ю.Буйды «Фарфоровые ноги» и Т.Толстой «Факир»

Уроки калининградских учителей

Представляем уроки учителей Калининграда. Все они посещают лабораторию «Вуз - школа», пятнадцать лет назад организованную Л.Г. Максидоновой, преподавателем методики Калининградского госуниверситета. С той поры лаборатория активно работала, только за последние годы было написано и издано восемь книг-конспектов уроков для учителей литературы. Недавно Лия Георгиевна ушла из жизни, но её ученики продолжают работать. Плоды трудов калининградских словесников перед вами.

Я ИДУ НА УРОК

Людмила Соколова,
лицей № 49

Быт и мечта

По рассказам Ю.Буйды «Фарфоровые ноги» и Т.Толстой «Факир»

Учитель. Наш сегодняшний урок посвящён анализу двух рассказов современных российских авторов. Какие у нас основания объединить эти произведения на одном уроке?

Главные героини - женщины, есть пара героев-“волшебников”, рассказы посвящены одной проблеме: как уживаются в жизни человека быт и мечта, реальность и фантазия.

Запишите тему урока. Исходя из темы, постараемся понять, какова идея рассказов, и решить, солидарны ли авторы во взглядах на общую проблему.

Первая учебная ситуация. Работа с текстами рассказов

В судьбах каких героев, а точнее, героинь, наиболее ярко реализована эта проблематика?

В образах Гали и Лизы Столетовой.

Почему именно в них?

Женщина ближе к быту и мечтать тоже свойственно прежде всего женщине.

Поговорим о героинях.

Какие события в жизни героинь, с их точки зрения, можно считать главными, значимыми? Почему?

В жизни Гали - визиты к Филину, потому что это возможность оторваться от опостылевшего быта, побывать в атмосфере искусства, музыки, поговорить с интересными людьми, вообще, побывать в сказке.

Обратите внимание на то, как изменяется реальность. Найдите в тексте подтверждение того, что действительность преображается.

В жизни Лизы - это день, когда она впервые надела фарфоровые туфельки. Затем ежегодно День свадьбы, когда она “легко и свободно надевала всё те же фарфоровые туфли на свои жёлтые, безнадёжно ороговевшие ступни 38 размера”, потому что в её жизни произошло настоящее чудо, и раз в год оно повторяется.

Вторая учебная ситуация. Эксперимент

Учитель. Если в судьбах героинь есть сходные эпизоды, точки соприкосновения, давайте попробуем поменять их местами: “переселим” Лизу Столетову в рассказ «Факир» и пофантазируем, как она поступит в ситуации Гали; представим, что Галя стала героиней рассказа Ю.Буйды.

Ученики предлагают свои варианты.

Что произойдёт, если поменять героинь местами? Приведёт ли это к неизбежному изменению сюжета?

Несмотря на схожесть ситуаций, сами героини очень разные, они по-разному смотрят на мир, руководствуются разными принципами, поэтому изменение сюжета неизбежно.

Третья учебная ситуация. Беседа

Чего Галя хочет больше всего на свете? К чему стремится?

Она стремится к лучшей жизни, хочет переехать с окраины в центр, общаться с интересными людьми, то есть поменять своё серое, постылое существование на более яркое, значимое.

Что она предпринимала, чтобы осуществить свою мечту?

Попытку обмена, визиты к Филину, приглашение барда.

Мы видим, что она натура деятельная, активная.

Что мы знаем о её семье? У неё есть муж и дочь. Любит ли она их?

В семье Гали угасающие, опостылевшие отношения, скрытое раздражение.

Какое чувство Галя испытывает к Филину?

Неоднозначное: с одной стороны, зависть, осознание несправедливости мироустройства; с другой, восхищение, обожание, преклонение.

Как изменилось отношение Гали к Филину, когда она узнала о нём правду?

Прошли восхищение и зависть, появилось раздражение.

Филин перестал быть её мечтой: оказалось, что он такой же, как и Галя с Юрой, тоже мечтает о красивой жизни и поэтому придумывает её.

Как изображена героиня? Какие художественные приёмы использует автор для характеристики Гали? Приведите примеры.

Какой предстаёт перед нами Лиза Столетова?

“Невзрачная девушка в стареньком ситцевом платьице”.

Какое начало преобладает в образе Лизы?

Естественность, простота, бесхитростность.

С помощью каких художественных приёмов автор создаёт образ Лизы?

С помощью приёма художественной детали: “...Ноги в рублёвых босоножках, из которых торчали пальцы с траурной каймой под ногтями, безыскусно обкусанными при помощи портняжных ножниц”.

Что подчёркивает эта деталь?

То, что героиня не старается себя приукрасить, она такая, какая есть, обратить внимание на слово “безыскусно”, ключевое в характеристике героини.

Какую героиню напоминает вам Лиза Столетова и сам сюжет рассказа?

Золушку и сказку о ней.

Учитель. Это не случайное совпадение, а часто встречающийся в современной литературе приём - интертекст. Обратимся к карточке 1.

Карточка 1

Интертекст - способ построения художественного текста, состоящий в том, что текст состоит из цитат и реминисценций к другим текстам. Что касается цитаты, то она перестаёт в поэтике интертекста играть роль простой дополнительной информации, отсылки к другому тексту, цитата становится залогом самовозрастающего смысла текста (Руднев Ф. Словарь культуры ХХ века).

Открывается возможность вложить в лаконичную форму максимум смысла (обратите внимание на разные объёмы текстов), “цитата становится залогом самовозрастающего смысла текста”, потому что образ, к которому отсылает нас автор, уже наполнен смыслом. Если Лиза - Золушка, то она какая? Кроткая, работящая, добрая и тому подобное.

Почему Лиза смогла надеть туфельки? Что произошло в этот момент?

Произошло чудо.

Почему это случилось именно с Лизой, а не с Ниной Лагуновой, признанной красавицей?

“Обыкновенное чудо” - это награда за доброту, искренность, естественность.

Обратите внимание на название рассказа: почему он называется не «Фарфоровые туфельки», а «Фарфоровые ноги»?

Туфельки героиня получила в дар, а ноги - часть её самой; значит, именно собственные качества героини, а не неожиданный счастливый случай служат залогом её будущего счастья.

А почему не исполнились мечты Гали?

Галя, в отличие от Лизы, не стремилась к настоящему, подлинному: для неё важен лишь внешний блеск, мишура, она не способна по-настоящему любить, наслаждаться искусством. Вспомните эпизод в Большом театре. Именно поэтому “кто-то безымянный, равнодушный, как судьба, распорядился…” отказать ей в исполнении мечты.

Учитель. Сформулируйте, в каких отношениях находятся категории “быт” и “мечта” в рассказах, и каковы идеи рассказов. Будем работать по вариантам.

I вариант. Работаем с текстом рассказа Ю.Буйды «Фарфоровые ноги».

Почему рассказ не заканчивается свадьбой героини? Почему автор подчёркивает, что жизнь Лизы сложилась вполне обыкновенно, заурядно?

По Буйде, счастье не в том, чтобы быть богатым и жить в роскошной квартире в центре, а в том, чтобы быть любимым и любить, быть в гармонии с собой и с миром. Конфликта быта и мечты можно избежать, потому что жизнь - это не только то, что с нами происходит в реальности, а то, как мы к ней относимся. Если мы искренни, умеем по-настоящему любить, радоваться жизни, мечтать, то на этом пути ожидает нас подлинное счастье, а может быть, даже чудо.

II вариант. Работаем с текстом рассказа «Факир». Сравниваем описание окраины в начале рассказа и в конце.

В начале рассказа, когда героиня мечтала о жизни в центре, окраина представлялась ей страшной. В конце, когда мечта разрушена, действительность уже не кажется героине ужасной, окраина - это её дом, её жизнь, нужно ценить то, что есть. Быт и мечта, по Толстой, антагонисты: если всё время предаваться бесплодным мечтам, выдуманным чувствам, жизнь пройдёт мимо тебя. Надо жить настоящим в широком смысле слова: ценить то, что у тебя есть, не растрачивать себя на показные чувства.

В главном совпадают: оба утверждают, что надо жить подлинным, быть искренним; только когда ты в гармонии с миром и с собой, могут исполниться мечты и произойти чудо. Показные чувства не вознаграждаются.

Это объясняется разными личностями самих авторов, разными эстетическими позициями, а также тем, что авторы идут разными путями: Буйда показывает, как надо жить, его рассказ проникнут романтическим пафосом; Толстая выбирает доказательство от противного, у неё в рассказе пафос иронический.

Учитель. Подтверждаются ли ваши предварительные выводы в ходе работы над карточкой 2?

Карточка 2

Мне интересны люди “с отшиба”, то есть к которым мы, как правило, глухи, кого мы воспринимаем как нелепых, не в силах расслышать их речей, не в силах разглядеть их боли. Они уходят из жизни, мало что поняв, часто недополучив чего-то важного, уходя, недоумевают как дети: праздник окончен, а где же подарки? А подарком и была жизнь, да и сами они были подарком, но никто им этого не объяснил.

Татьяна Толстая

Мои рассказы и романы посвящены таким консервативным темам, как честь, достоинство, мужество человека, родина, Бог, смерть…

Идеал у нас может быть только один - “положительно прекрасный человек”, цель - его благо, средство - свобода… Ошибаются те, кто считает, что сначала нужно понять смысл жизни, а уж потом решать, стоит ли ради этого смысла жить. Это самоубийство. “Полюби жизнь прежде смысла её”, - говорит Достоевский, и эта формула вполне соотносима с жизнью не только отдельной личности, но и с жизнью общества и государства.

Юрий Буйда

Учитель. Услышав голоса самих авторов, делаем вывод, что Буйда исходит из возрожденческого идеала “положительно прекрасного человека”, а Толстой ближе “маленький человек”. Но несмотря на то, что у Буйды взгляд романтика, а у Толстой - прагматика, оба автора, несомненно, любят своих героев. Обратите внимание на то, каким разным может быть гуманизм!

Поскольку на уроке рассматривается только “женская” линия обоих рассказов, то домашнее задание может быть предложено такое: какие ещё пересечения есть в этих рассказах; найдите примеры использовании интертекста в рассказе «Факир».

Использованная литература

1 Буйда Ю. Прусская невеста. М.: НЛО, 1998.

2 Толстая Т. Река Оккеррвиль. М.: ЭКСМО, 2002.

3 Белокурова С.П., Друговейко С.В. Русская литература: конец ХХ века. СПб.: Паритет, 2001.

Очень кратко Сатирический сказ о своеобразном русском избяном «рае», появившемся после Взрыва в ХХ веке. Взрыв разрушил скрепы цивилизации и стал причиной мутации русского языка и самих людей.

Все главы названы буквами старорусского алфавита.

Действие разворачивается в Москве после Взрыва в двадцатом веке. С тех пор прошло более двухсот лет. Столица зовётся по имени главного начальника - Наибольшего Мурзы, сейчас Фёдор-Кузьмичск. Всё у простых голубчиков, благодаря Фёдору Кузьмичу, слава ему: придумал буквы, колесо, мышей ловить, коромысло. За ним малые мурзы стоят, над голубчиками-то.

Многие, кто родился после Взрыва, имеют Последствия: например, полтора лица, или уши по всему телу, или гребешки петушиные, или ещё что. Остались после Взрыва и Прежние - те, кто до него ещё был. Третье столетие уже живут и не стареют. Вон, как матушка Бенедикта: двести тридцать лет прожила, а всё молодая была, пока не отравилась. Истопник главный, что в каждый дом огонь приносит, Никита Иваныч, тоже из Прежних. Он до Взрыва совсем стариком уже был, кашлял всё. А теперь дыхнёт огнём как, так и будет тепло в домах: весь Фёдор-Кузьмичск от него зависит. Бенедикт тоже хотел Истопником стать, да мать настояла, что бы в писцы сын пошёл: у неё ОНЕВЕРСЕТЕЦКОЕ АБРАЗАВАНИЕ было, пусть и Беня грамоту знает. Отец чуть что мать за волосы таскать, «а соседи - ни гу-гу: правильно, муж жену учит».

По дороге на работу встречает Бенедикт перерожденцев: «Страшные они, и не поймёшь, то ли они люди, то ли нет: лицо вроде как у человека, туловище шерстью покрыто, и на четвереньках бегают. И на каждой ноге по валенку. Они, говорят, ещё до Взрыва жили, перерожденцы-то».

Но самое страшное - это Кысь: «Пойдёт человек так вот в лес, а она ему на шею-то сзади: хоп! и хребтину зубами: хрусь! - а когтем главную-то жилочку нащупает и перервёт, и весь разум из человека и выйдет. Вернётся такой назад, а он уж не тот, и глаза не те, и идёт не разбирая дороги, как бывает, к примеру, когда люди ходят во сне под луной, вытянувши руки, и пальцами шевелят: сами спят, а сами ходят». Правда, Никита Иваныч говорит, что никакой Кыси нет, мол, напридумывали по невежеству.

Ударяют в колотушку - начинается в Избе рабочий день. Бенедикт переписывает на бересте сочинения Наибольшего Мурзы, Фёдора Кузьмича, слава ему. Про Колобка или про Рябу. Или стихи какие. Рисунки рисует Оленька, краса ненаглядная, «в шубку заячью одета, в санях на работу ездит - видно, семья знатная».

Существуют и старые книги, что в Прежние времена печатались. В темноте они светятся, вроде как от радиации. Болезнь, Боже упаси, Боже упаси, может от них быть: как прознают, что голубчик какой книгу старопечатную у себя держит, за ним Санитары на Красных Санях едут. Санитаров все ужасти как боятся: после их лечения никто домой не вернулся. У матери Бени была книга старопечатная, да отец сжёг её.

Ударяют в Колотушку - обед. Все идут в Столовую Избу есть мышиный суп. Сотрудница - страшна голубушка с гребешками петушиными! - обедает вместе с Бенедиктом за столом. Любит искусство она, стихов много знает. Спрашивает про «коня», который упоминается в стихах Фёдора Кузьмича - слово-то незнакомое. Это мышь, наверное, отвечает Бенедикт. Она говорит, что у Фёдора Кузьмича, слава ему, будто разные голоса звучат в разных стихах.

Как-то приехал в Рабочую Избу Фёдор Кузьмич, слава ему. Наибольший Мурза Бене по колено - росточком мал. Оленьке на коленки - прыг! И все внимают, благоговеют. А в Избе как на грех огонь погас - нетути. Послали за Главным Истопником. Фёдор Кузьмич, слава ему, картину свою в Избу подарил - «Демон» называется. Опосля явился Никита Иваныч - огнём хыхнул, чтобы тепло стало. Никого он не боится, а огонёк всегда при нём. Хоть весь блин земной спалить может!

Выходит Указ Наибольшего Мурзы праздновать Новый Год 1 Марта. Бенедикт готовится: ловит дома мышей, потом меняет их на рынке на разные вкусности. Можно мышей и на книги берестовые обменять. Можно за бляшки купить. За бляшками стоят с ночи в очередях - за работу получают. Коль кто заснул - его под микитки возьмут да в конец очереди отволокут. А проснётся - ничего не знают. Ну тут крики, драки, увечья всякие. Потом с полученных бляшек налог государству уплатить, уже в другом окошке.

Да насладиться гостинцами не выходит: уже в избе мерещится Бене, будто бы Кысь подступает. А тут как раз Никита Иваныч стучится в двери - спасает, родимый, от Кыси. Неделю Бенедикт проводит в лихорадке, Новый Год пропускает. Никита Иваныч всё время с ним - готовит еду, ухаживает. Эх, семья нужна Бене, баба. Чтоб на «фелософию» не отвлекаться. Он, правда, ходит к бабам крутиться да кувыркаться. Но это не то.

Тут указ новый выходит: 8 Марта всех баб поздравлять и не колошматить. Бенедикт и поздравляет в этот день всех баб на работе, в том числе и Оленьку, просит её руки и сердца. «Беру» - отвечает лапушка согласием.

Баба с гребешками в гости зовёт. У себя в избе она показывает Бене старопечатную книгу. То, что они переписывают, не Фёдор Кузьмич сочинил, а разные прежние люди - Никита Иваныч рассказал. И нет никакой Болезни от книг-то старых. Перепуганный Бенедикт убегает.

Никита Иваныч надежды возлагает на Беню - мол, матушка образованная была, есть и у сына задатки. Просит его вытесать из дерева какого-то пушкина. Пушкин - наше всё, говорит. Многого Бенедикт не понимает - то словами незнакомыми ругаются эти Прежние, то шутки им не нравятся. А какие игры чудесные есть! Поскакалочки, например. Один в темноте прыгает на других с печи. Сломает кому что, а коли ни на кого не прыгнет, сам расшибётся:

Помаленьку начинает работать Беня над пушкиным-то. Обнаруживается, что у Бени хвостик есть: это что, последствие? У нормального человека его быть не должно. Приходится согласиться отрубить его.

Он знакомится с Оленькиными родителями. Выясняется, что отец её - Главный Санитар. У всего семейства когти, под столом скребут: Последствие такое.

После свадьбы он переезжает в огромный терем к родителям жены. На работу ходить перестал: а зачем? Тесть просвещает его: люди жгут печатные книги от невежества. Теперь Бенедикт пользуется огромной библиотекой старых книг и читает запоем всё подряд. «Илиада», «Попка дурак. Раскрась сам», «Электрическая тяга», «Чёрный принц», «Чиполлино», «Пчеловодство», «Красное и чёрное», «Голубое и зелёное», «Багровый остров» - в его распоряжении. Прочитав все книги, он приходит в ужас: что теперь делать-то?! Наконец замечает жену: неделю куролесит с Оленькой, а потом вновь начинает скучать.

Беня с тестем едет на Санитарных Санях по людям - книги изымать. Одного голубчика Бенедикт нечаянно убивает крюком. Ищет у всех. Отчаявшись, приходит Беня просить у Никиты Иваныча. Но Истопник не даёт книги: азбуку жизненную, говорит, ещё не освоил.

Тесть подбивает Бенедикта совершить революцию. Они убивают Фёдора Кузьмича, слава ему, скидывают тирана. Тесть становится начальником - Генеральным Санитаром, пишет первый указ: «Жить буду в Красном Тереме с удвоенной охраной», «На сто аршин не подходи, кто подойдёт - сразу крюком без разговоров». Город отныне будет величаться его именем. Второй указ о свободах:

Решили: будет свобода собраний - по трое, не больше. Бенедикт поначалу хочет разрешить читать голубчикам старопечатные книги, а потом передумывает: небось, листы будут вырывать или книгами кидаться. Неча!

У Оленьки рождается тройня. Один из отпрысков - комок, сразу падает и катится в какую-то щель. Так и пропадает. Бенедикт и тесть ссорятся, зять от Главного Санитара всё отсаживается: пахнет дурно у того изо рта. Тесть в отместку называет Беню Кысью. А ведь и правда: даже хвост у Бени был! И жилочку у человека нащупал!

Генеральный Санитар решает казнить Никиту Иваныча, не нужен более Истопник. Один перерожденец знает, где бензин можно добыть, Санитар из глаз искру от луча пустит - и будет огонь.

Истопника привязывают к пушкину и хотят поджечь. Но он выпускает пламя и сжигает весь Фёдор-Кузьмичск. Бенедикт спасается в яме от пожара и спрашивает: «Вы чего не сгорели-то?» - «А неохота». Никита Иваныч с товарищем из Прежних поднимаются в воздух.